Стигмалион

22
18
20
22
24
26
28
30

Впервые в жизни моя нервная система не могла решить, как именно следует отреагировать на сказанное: горько расплакаться или громко рассмеяться. Боюсь, в результате я одновременно делала и то, и другое, в то время как Вильям, покончив с объяснениями, наконец наклонился и поцеловал меня.

44

Вместо эпилога

Когда мы наелись и наговорились, и меня наконец перестала колотить нервная дрожь, Вильям взял меня за руку и увлек в спальню. Я следовала за ним, как зачарованная, любуясь его массивным телом – он стал суше, каждая мышца была словно обрисована карандашом. Теперь в нем совсем не осталось мягкости и плавных линий – он растерял их, как бумага, смятая в ком, теряет свою гладкость. Волосы были коротко острижены, что придавало ему какую-то незнакомую брутальность, но все остальное осталось таким, каким я помнила: его глаза, и его руки, и то, как он касался меня. Так касаются только те, кто всю жизнь мечтал об этом, но не мог себе позволить.

На этот раз все будет иначе. Мы не будем спешить, мы будем растягивать каждую минуту, пока пустота внутри не заполнится, пока боль разлуки не утихнет, пока кожа снова не вспомнит, что такое прикосновения. Я буду взбираться по этой лестнице не спеша, пока не доберусь до самой верхней ступеньки. А потом я прыгну вниз и буду лететь – над миром, над небом, выше звезд…

Не понимаю, почему люди так одержимы идеей рая и вечного блаженства. Ведь чтобы попасть в рай, не нужна ни религия, ни священные книги, ни обряды, ни храмы, ни молитвы. Даже умирать не обязательно. Нужен только любимый человек рядом и возможность быть с ним наедине. Очаг и постель, которые я разделю с ним, – вот мой храм. Любовь – вот моя религия. Все, как в той песне, что бабушка часто мурлычет себе под нос: «Моя церковь не предлагает ничего абсолютно, она утверждает, что поклоняться нужно в постели, а на небо я отправляюсь лишь тогда, когда остаюсь с тобой наедине» [25].

Вы можете со мной не согласиться, но я – человек, который почти двадцать лет практически ни к кому не прикасался – могу сказать одно: ни небо, ни рай, ни вечная жизнь не сравнятся с блаженством простого прикосновения.

Мы летали всю ночь и вернулись на землю только под утро – вспотевшие, разгоряченные, с крыльями, обгоревшими от сияния самых дальних звезд. Вильям укрыл меня одеялом и прижал к себе. Если и есть вещь более прекрасная, чем встречать рассвет в объятиях любимого человека, то я о ней не знаю.

А потом мы говорили.

А потом мы полетали еще немного…

* * *

Утро почти наступило, почти проникло в комнату. Моя рука лежала на груди Вильяма. Не обжигаясь и не обжигая.

Он коснулся болеметра и спросил, почему я постоянно ношу эти «часы». Я рассказала, что это не часы, а самое настоящее чудо научно-технического прогресса. Что оно реагирует на мою боль и у него только две беды: быстро разряжающиеся батарейки и туго сидящий на руке браслет, который никак нельзя ослабить, иначе он перестанет считывать пульс…

И тогда Вильям сказал, что я могу перестать носить его. Потому что отныне он всегда будет рядом. А если не рядом, то поблизости. И если что-то случится, то он точно доберется до меня быстрее родных.

Я была тронута. Расстегнула ремешок и сняла болеметр, потирая запястье, на котором остался темно-розовый след.

– Как будто кандалы снимаю, – призналась я.

Вильям тронул красную полоску на моем запястье, придирчиво сощурил глаза и сказал:

– Я передумал. Надевай обратно. Мне слишком нравятся потертости на твоей коже.

– Det er for sent. Nå er jeg fri kvinne[26], – пропела я по-норвежски, давясь смехом.

– Ты говоришь почти без акцента, fri kvinne, – умиленно повторил Вильям. – Кто тебя учит?

– Репетитор. И Бекки. И еще я смотрю норвежские сериалы…