Плач Агриопы

22
18
20
22
24
26
28
30

Богомол рассматривал его пристально, «взыскательно» — вот подходящее слово. Как будто пытался понять, что за человек, под личиной Павла, выбрался из подземелья. Стоит ли этому выползню доверять?

- Спасибо, — управдом поёжился под взглядом.

Богомолу словно бы только этого и не хватало: услышав голос, он кивнул — и - вроде бы — тут же потерял интерес к Павлу. Озаботился другим.

Авран-мучитель не прикасался к мыслям управдома, но — всем своим обликом — напоминал в эту минуту затаившееся в ожидании добычи плотоядное насекомое. А может, лесного хищника, взявшего след. Он как будто принюхивался. Извернулся всем телом и нацелился на мишень.

На ночное сборище. На толпу людей, заполонивших сквер. На факельное шествие.

Только сейчас Павел осознал странность действа, происходившего по соседству.

Буквально в ста шагах от канализационного люка, через который он вернулся в привычный мир, происходило что-то вроде митинга. Павел не узнавал места. Перед ним был незнакомый и обширный сквер: куда больше свободного пространства, чем имелось перед домом Еропкина. Поодаль — старая малоэтажная застройка. Похожих мест управдом помнил немало возле Бульварного кольца, но именно это — не узнавал. В сквере, вытаптывая клумбы и ломая кусты, толпились люди. Сотни людей перекрикивали друг друга, выхаркивали из себя в ночь что-то нервное и злое. В руках многие держали факелы. Оттого картинка казалась бликовавшей, размазанной. Иногда факелы кренились, выписывали пируэты, будто попав в руки пьяниц, изредка — падали, вместе с факелоносцами. В этом глупец усмотрел бы нечто комичное, но любой, кто был способен чувствовать и умел наблюдать, отшатнулся бы от толпы. Ею владело отчаяние. Заразное. То самое, какое побуждает к бессмысленным самоубийственным поступкам. Павел не сомневался: наилучшим для него выходом стало бы отступление; отход куда подальше от сквера. Но, вместо того чтобы оставить митинг за спиной, он поковылял в толпу. Его влекло туда что-то постыдное, мерзкое. Так благовоспитанная дама подглядывает за грязной оргией, не умея совладать с собой. Но свербело под ребром и ещё что-то, кроме паскудного любопытства. Управдом как будто нёс службу, и, по её долгу, обязан был влиться в общество бесноватых. Павел приближался к глоткам и факелам, выполнял долг.

- Лекарство — для всех или смерть для всех! — расслышал он единогласное, недружное, гневное. Кто-то рыдал в голос, кто-то — изрыгал проклятия, немногие — размашисто крестились.

- Лекарство — для всех, или смерть для всех! — толпой дирижировал мужчина, высоколобый, усатый, громогласный, в атласном чёрном костюме и жёлтой, «медовой», сорочке. Он вскарабкался на высокий автомобиль — дорогой и широкий джип, стоять на котором было, наверняка, одно удовольствие, — и, под защитой нескольких молодчиков в камуфляжной форме, с закрытыми лицами, бросал в толпу тяжёлые, блистательно огранённые, слова. Он был прекрасным оратором — этот усач. Из тех, кому нет нужды заранее писать речи. В его голосе звучала та болезненная и страстная искренность, какая заставляет публику безоговорочно верить лжецу. Но этот оратор не лгал. Он не претендовал на знание абсолютной истины. Он доверительно беседовал со слушателями — с больными, умиравшими, отчаявшимися — как с равными. И те внимали ему — единственному, кому, как им казалось, до них было дело.

- Мы требуем одного — равенства! — выкрикивал оратор в рупор мегафона. — Равенства не перед законом, хотя только закон превращает стадо — в общество. Не перед богом — бог отступился от нас! Мы требуем равенства перед самою смертью. Если человечество обречено умереть — пускай оно сделает это единодушно! Каждая тварь отдаст концы! Поскольку каждая — заслужила это. Верно ли я говорю?

Оратор обвёл взглядом толпу. Выждал.

Та как будто зарядилась электричеством: набрала воздуху в лёгкие.

- Верно! — возопили люди.

- Вы это знаете, и я это знаю, — продолжил усач. — Но, даже в час катастрофы, даже перед лицом болезни, нас продолжают делить на лучших и худших, на своих и чужих, на чёрную и белую кость. Мы требуем — лекарство для всех, или смерть — для всех! Сегодня нас мало, завтра — станет больше. Завтра мы выйдем на улицы и площади. У нас отнимают голос — прессу, связь, Интернет, — но мы донесём нашу волю до власть предержащих, сделавшись армадой: армией из сотен тысяч человеческих единиц! Мирной армией, которая называется народом. Мирной армией, которую мы соберём, переходя из дома в дом, стуча в каждую дверь. Если нас решено прикончить, не оказывая нам помощи, — пускай найдут мужество всадить каждому из нас пулю в лоб. Пускай найдут на каждого — по пуле! Это милосердней и честней, чем запирательство и ложь. Мы требуем, чтобы с нами говорили, а не давили нас армейскими тягачами. Мы требуем информации! Мы имеет право знать, каким будет наш конец! Но мы не допустим, чтобы кто-то решал за нас: этот — выживет, а этот — бесполезен; этому — подарим жизнь, а этому — позволим сдохнуть. Лекарство для всех, или смерть — для всех! Завтра мы объявим нашу волю тем, кто сегодня смеет диктовать нам свою! Мы не сгинем в резервациях, гетто и карантинах.

- Лекарство для всех, или смерть — для всех! — выдохнула толпа.

Женщина, в двух шагах от Павла, упала на колени и протянула руки к усачу.

Толстяк, чуть подальше, рвал на груди рубашку; под левой лопаткой у него бугрился огромный, масляно чёрный, бубон. Всё тело казалось покрытым искусной росписью — это капилляры, взорвавшись под кожей, образовали фиолетовый вычурный рисунок.

Мальчик лет восьми тормошил за рукав мать. Та подхватила его на руки, принялась обливать слезами и — тут же — смеяться радостным смехом, с нотками истеричности.

Павел физически ощущал, как вокруг него кристаллизуется, сгущается безумие.

Оно словно бы обнимало его, наподобие питона — сжимало кольца. На него стали оглядываться. Женщина с ребёнком оборвала смех и пронзительно вскрикнула. Женщина на коленях повалилась наземь и забилась в конвульсиях. Толстяк сперва рванул Павлу наперерез, но потом отчего-то замешкался, запустил себе пальцы в волосы и заскулил по-собачьи, подёргивая головой.