Да, он знал, что производит на женщин впечатление. Он был из тех мужчин, которые с возрастом становятся лишь интереснее. В нем тоже ощущалось что-то ненасытное, азиатское, и глаза его временами полыхали дьявольским огнем, в котором расплавилось не одно дамское сердце. Но он не рвался в чужие объятия. Женщина сама по себе не представляла для Саввы интереса, если только от нее не исходил свет, заставляющий сердце быстро биться, заставляющий забывать об осторожности и благоразумии, вынуждающий жадно ловить каждый вздох, каждый взгляд той, которой суждено стать его музой.
Рядом, будто почуяв неладное, тяжко вздохнула Прасковья, его развенчанная муза. Здесь, на его персональной выставке, в окружении успешных и властных, ухвативших удачу за хвост, она в своем уродливом, давно вышедшем из моды бархатном платье казалась чем-то нелепым и ненужным. Не человеком даже, а отслужившей свой срок вещью. Под ее по-собачьи преданным, все понимающим взглядом Савве захотелось взвыть, оттолкнуть эту женщину, убежать, чтобы не видеть больше никогда. В чистейшем свете новорожденной музы Каллиопа умерла окончательно.
— Саввушка, что-то нездоровится мне. — Голос Прасковьи пошел трещинками. — Голова кружится, и сердце щемит. Я бы домой пошла?..
На что она рассчитывала? На то, что он уйдет следом за ней со своей самой первой, самой важной выставки?!
— Иди! — Он улыбался ей вежливо и холодно, как чужому человеку. А они ведь отныне и есть чужие люди, не осталось между ними ничего, истлело, осыпалось пеплом. — Меня к ночи не жди. Сама видишь, как тут все…
— Вижу, Саввушка. — В прощальном взгляде — мольба пополам с неверием. — Изменился ты, Саввушка.
— Изменился, Прасковья. — Нет смысла отрицать то, что очевидно, что зажигает жадным огнем глаза, а ладони делает влажными от совершенно мальчишеского волнения.
— Разлюбил. — Она не спрашивала, она сама, без его подсказки, вынесла смертный приговор их семейной жизни.
— Разлюбил. — Выяснять отношения ох как не хочется! Так же, как не хочется ни на секунду терять из виду свою музу. Вдруг она заскучает и уйдет, а он так и не узнает, как ее зовут… — Ты ступай уж, Прасковья! Хочешь, попрошу кого, чтобы проводил?
— Не нужно, Саввушка, сама дойду. — Прасковья улыбнулась, и на мгновение, всего на мгновение, ее лицо сделалось прежним, таким, каким Савва любил его много лет назад — молодым и страстным. Вот такой он ее и запомнит! Перенесет на холст эту ее улыбку, обернет бедра шелковой шалью, распустит пшеничные волосы по белым плечам. На память…
Как она уходила, Савва не видел, стоило лишь сказать «разлюбил», как Прасковья перестала существовать, исчезла, растворилась в толпе приглашенных, освободила от своего утомительного присутствия. Да и не до того ему было, он хотел узнать имя своей новой музы. Кто она? Только у одной из муз может быть такая хрупкость, такой натянутый струной позвоночник и такой изящный разворот головы — у Терпсихоры![9]
Он не ошибся! Он никогда не ошибался, когда дело касалось муз. Провидение и в самом деле послало ему Терпсихору. Ее звали Анна Штерн. Еще совсем юная, но подающая надежды балерина Большого, его будущая муза. Энкавэдэшник, с которым она пришла на выставку, оказался не мужем и не любовником, а отцом. Любящим отцом единственной дочери. В НКВД, этой страшной, с каждым годом набирающей разрушительную силу организации, он служил полковником и имел немалый вес. Это было опасно — добиваться дочери такого человека. Стоит лишь раз ошибиться, и не спасет никакая биография, в застенках НКВД пропадали и не такие. Но если с умом, если на деле доказать свою преданность и искренность. Если хоть попытаться…
В тот вечер Савва перекинулся со своей Терпсихорой едва ли парой слов. Но и без слов, по одним лишь украдкой бросаемым в его сторону взглядам, было ясно — в битве за любовь он станет победителем.
Увы, эта битва была далеко не самой важной. Энкавэдэшник звериным своим чутьем сразу почувствовал неладное. От его внимательного, с прищуром, взгляда разгоряченная обретением новой музы кровь мигом остыла, и на смену эйфории пришло отрезвление. Легко не будет. За Терпсихору придется сражаться не на жизнь, а на смерть. Он сумеет, ему не впервой…
Домой Савва вернулся, как и обещал, на рассвете. Постоял в раздумьях на деревянном крыльце, послушал, как заливается в тополиных ветвях какая-то птаха, а потом решительно толкнул дверь. Ему предстоял до крайности неприятный разговор с женой. Теперь ему совершенно точно нужно уйти. Невозможно добиваться любви Терпсихоры, оставаясь женатым мужчиной, просто немыслимо.
Разговора не получилось. Прасковья ушла сама… Ее безжизненное тело медленно раскачивалось на привязанной к потолочному крюку шелковой шали…
После похорон Прасковьи, торопливых и каких-то совершенно будничных, шелковую шаль Савва оставил себе. Он взялся за кисть сразу, как только закончились поминки и его дом покинул последний соболезнующий. На картине его Каллиопа казалась живой, молодой и игривой, шелковая шаль цвета берлинской лазури страстно обвивала ее бедра. Еще одна картина, излучающая свет, еще одна муза, пожертвовавшая собой ради своего творца. Все правильно, так и должно быть…
* * *
Арсений рассеянно гладил взбудораженного Грима. Ната Стрельникова оказалась умнее и хитрее его, даже после смерти смогла зацепить так, что не высвободиться, взяла за горло железной хваткой. И не пожалованным наследством, ему и своих денег вполне хватает, а совсем другим. Письмо, написанное решительным размашистым почерком, читаное-перечитаное, до сих пор лежало в нагрудном кармане, прожигая в сердце дыру.
Это была даже не сделка. Ход оказался куда продуманнее и изощреннее, собственно говоря, он даже не предполагал ответного маневра, не оставляя Арсению права выбора.
Теперь он обязан во всем разобраться. Не ради Наты, ради самого себя. Возможно, впервые за эти годы ему придется иметь дело не с призрачным, а с вполне реальным и весьма коварным противником. Настолько коварным, что заподозрить его можно лишь в самую последнюю очередь. Но Ната позаботилась, чтобы в этой непростой игре у него на руках было как можно больше козырей. Вот только до сих пор непонятно, благодарить ее за эту заботу или проклинать…