Алмаз раджи

22
18
20
22
24
26
28
30

Тут мне могло прийти на помощь мое новообретенное могущество. И я поддался ему, пока сам не стал его рабом. Стоило мне проглотить мой состав, как я покидал тело известного профессора и воплощался в облике Эдварда Хайда, словно закутываясь в непроницаемый для посторонних взглядов плащ.

Я снял и обставил в Сохо тот дом, в который полиция явилась за Хайдом, и пригласил туда в качестве домоправительницы женщину, не слишком щепетильную и умеющую держать язык за зубами. У себя я объявил слугам, что предоставляю мистеру Хайду, которого я им обстоятельно описал, полную свободу в моем доме. Желая избежать неприятных случайностей, я стал все чаще захаживать в свой особняк в своей второй ипостаси и постепенно стал в нем для всех своим человеком. Затем я написал то завещание, которое так сильно возмутило вас, Аттерсон. Теперь, если бы со мной случилось несчастье в образе Генри Джекила, я мог стать Эдвардом Хайдом, ничего при этом не утратив. Обезопасив себя во всех отношениях, я начал извлекать выгоду из своего странного положения.

В старину люди пользовались услугами наемных убийц, чтобы их руками творить преступления, не ставя под угрозу ни себя, ни свое доброе имя. Я же стал первым человеком, который прибегнул к этому средству в поисках удовольствий. Я был первым человеком, которого общество видело облаченным в одежды почтенной добродетели и который мог в мгновение ока сбросить с себя этот наряд и, подобно вырвавшемуся на свободу школяру, кинуться в пучину самого откровенного разврата. Но, в отличие от этого школяра, мне в моем непроницаемом плаще не грозила опасность быть узнанным.

Поймите, я ведь просто не существовал! Стоило мне скрыться за дверью лаборатории, в две секунды составить и проглотить мою смесь (а я бдительно следил за тем, чтобы все ингредиенты всегда были у меня под рукой), и Эдвард Хайд, что бы он ни натворил, исчезал, как след от дыхания на зеркале, а вместо него в кабинете появлялся Генри Джекил, человек, посвятивший себя мирному и плодотворному труду.

Удовольствия, которым я стал предаваться в своем новом облике, были малопочтенными, но вскоре Эдвард Хайд превратил их в нечто чудовищное. Вернувшись домой после этих похождений, я порой диву давался тому, насколько глубока моя собственная испорченность. Существо, которое я извлек из своей души и отправил в мир, позволив ему творить все, что ему вздумается, оказалось бесконечно злым, подлым и низким. Каждый его поступок, каждая мысль были сосредоточены на нем же самом; он с животной ненасытностью поглощал наслаждения и упивался чужими страданиями. Жалость была свойственна ему не больше, чем каменному идолу. Порой Генри Джекил с ужасом вспоминал о поступках Хайда; однако странность положения, неподвластного обычным законам, постепенно убаюкивала его совесть. Ведь, в сущности, виноват всегда и во всем оказывался Хайд, а Джекил от этого не становился хуже. Утром он просыпался прежним человеком, с прежними свойствами; а в тех случаях, когда это оказывалось возможным, он даже частично устранял последствия зла, причиненного Хайдом. И его совесть продолжала спать глубоким сном.

Я не намерен подробно описывать всю ту мерзость, которой потворствовал (хотя и теперь еще не готов признать, что виной всему именно я). Я хочу только перечислить события, которые явно указывали на неизбежность возмездия и на его близость. Однажды я навлек на себя серьезную опасность, но так как этот случай не имел никаких последствий, здесь я только упомяну о нем. Моя бездушная жестокость по отношению к ребенку вызвала гнев прохожего – впоследствии, дорогой Аттерсон, я узнал его в вашем кузене, это случилось тогда, когда я беседовал с вами, стоя в окне своего кабинета. Были минуты, когда я уже опасался за свою жизнь; и чтобы успокоить справедливое негодование людей, Эдвард Хайд был вынужден привести их к двери моей лаборатории и вручить им чек, подписанный Генри Джекилом. Однако я обезопасил себя от повторения подобных случаев, положив в другой банк деньги на имя Эдварда Хайда. Когда же я научился писать, изменяя почерк, и снабдил моего двойника личной подписью, я решил, что окончательно перехитрил судьбу.

Месяца за два до убийства сэра Денверса я отправился на поиски приключений. Вернулся я поздно и на следующий день проснулся с очень странным ощущением. Напрасно я всматривался в убранство своей спальни – что-то упорно говорило мне, что я вовсе не там, а в том доме, где обычно ночевал в обличье Хайда. Я усмехнулся и, поддавшись обычной своей склонности анализировать психологические явления, стал лениво размышлять о причинах подобной иллюзии; в конце концов я опять впал в спокойную утреннюю полудремоту. Я все еще находился в этом состоянии, когда случайно взглянул на собственную руку. Рука Генри Джекила – вы это хорошо знаете, Аттерсон, – крупная, сильная, белая, красивой формы. Однако в желтоватом свете позднего лондонского утра я довольно ясно различил другую руку, полускрытую простыней; она была костлявой, жилистой, узловатой, цвета старого воска, запястье ее было густо покрыто черными волосами. Иными словами – передо мной была рука Эдварда Хайда!

Вероятно, с полминуты я, окаменев от изумленья, смотрел на эту руку, и только тогда на меня обрушился сокрушительный ужас. Я выскочил из постели и бросился к зеркалу. При виде того, что в нем отразилось, я почувствовал, что вся моя кровь превратилась в ледяную воду. Я лег в постель Генри Джекилом, а проснулся Эдвардом Хайдом!

Чем это можно объяснить? – спросил я себя. Но даже не это показалось мне самым важным. Снова содрогнувшись от ужаса, я задался другим вопросом: как помочь делу?

Утро уже наступило, слуги встали и принялись за работу; все мои химические принадлежности остались в кабинете. Мысль о длинном путешествии, которое мне предстояло, показалась мне невыносимой. Я должен был спуститься с лестницы, пройти по коридору, пересечь открытый двор и проникнуть в анатомический театр. Разумеется, я мог спрятать свое лицо, но был не в состоянии скрыть перемену в моем телосложении. И тут же я с радостью вспомнил, что вся прислуга уже привыкла к тому, что в доме появляется мое второе «я». Я кое-как натянул на себя слишком просторное и длинное платье Джекила и проследовал через дом. Брэдшоу, с которым я столкнулся, вздрогнул при виде мистера Хайда в столь ранний час и в столь странном наряде. Но уже через десять минут доктор Джекил принял свой собственный вид, спустился в столовую и сделал вид, что завтракает с аппетитом.

Аппетита у меня в самом деле не было. Этот не имеющий объяснения случай стоял передо мной, словно огненный перст на пиру у Валтасара[93], чертящий на стене роковые слова. Я серьезнее, чем когда-либо, задумался о возможных последствиях моего двойного существования. Та часть моего «я», которая воплощалась в Хайде, в последнее время все чаще являлась на свет и сильно развилась. Мне даже стало казаться, что Хайд вырос, стал сильнее и энергичнее. Я боялся, что если так пойдет и дальше, равновесие моей личности будет окончательно нарушено, и обличье Эдварда Хайда станет для меня единственным. Кроме того, мой состав не всегда оказывал одинаковое действие. Однажды он вообще не подействовал, позже мне не раз приходилось удваивать дозы, а как-то раз я даже утроил дозу, подвергнув собственную жизнь серьезной опасности.

Под влиянием случившегося утром, я стал перебирать в уме все, что испытал за это время, и ясно увидел, что если поначалу я с большим трудом сбрасывал с себя тело Джекила, то теперь мне стало гораздо труднее покидать тело Хайда. Все указывало на то, что я мало-помалу утрачиваю свое лучшее «я» и медленно, но верно сливаюсь с моей второй и худшей натурой.

Мне предстоял выбор. У обеих моих ипостасей была общая память, а все остальные способности разделялись между ними крайне неравномерно. Джекил, существо сложное, двойственное, то со страхом, то с жадным восторгом помышлял об удовольствиях и похождениях Хайда; Хайд же относился к Джекилу совершенно равнодушно, и если вспоминал о нем, то примерно так, как разбойник, орудующий в горах, вспоминает о пещере, где он всегда сможет укрыться от преследователей. Окончательно избрав судьбу Джекила, я навсегда утратил бы возможность для чувственных наслаждений, став Хайдом, я лишился бы множества высоких стремлений и целей, раз и навсегда стал бы изгоем, человеком презренным и лишенным друзей. Выгоды казались неравными, но на чашах весов лежали и другие соображения: так, Джекил жестоко страдал бы от воздержания, а Хайд никогда не смог бы даже осознать цену того, что он утратил. Как ни странны обстоятельства, в которые я себя поставил, но подобная борьба двух начал стара как мир и свойственна любому человеку. Каждый трепещущий и раздираемый соблазнами грешник мечет ровно такие же кости.

Как и большинство мне подобных, я избрал лучшую участь, но не нашел в себе сил осуществить задуманное. Да, я предпочел обличье стареющего, не удовлетворенного собой доктора, окруженного добрыми друзьями. Я решительно распрощался с неограниченной свободой, относительной молодостью, легкой походкой, волнением сердца и тайными утехами мистера Хайда. Я избрал путь добра, но при этом не расстался с жильем в Сохо и не уничтожил одежду Хайда, висевшую в моем кабинете. Целых два месяца я вел совершенно чистую и строгую жизнь и был вознагражден благотворным спокойствием совести. Но постепенно время притупило остроту моего ужаса и меня снова начали терзать прежние стремления и желания. Походило на то, что Хайд рвется на волю, и в конце концов, в минуту слабости, я снова смешал ингредиенты и проглотил свой состав.

Мне кажется, что пьяница, рассуждающий о своем пороке, не способен думать об опасностях, которым он подвергается в состоянии тяжелого опьянения. То же было и со мной: я часто и подолгу размышлял над своим положением, но ни разу в мыслях не видел бед, в которые могла вовлечь меня постоянная готовность творить зло и совершенное нравственное бесчувствие, составлявшие основное свойство натуры Хайда. Мой демон томился в клетке слишком долго и теперь с грозным ревом рвался наружу!

Едва я проглотил смесь, как немедленно ощутил необычайно бурное, почти непреодолимое злое влечение. Вероятно, именно поэтому изысканная старомодная учтивость моей несчастной жертвы вызвала во мне такое страшное раздражение. Могу поклясться именем Всевышнего, что ни один нравственно здоровый и не лишившийся разума человек не смог бы совершить подобное злодейство по столь ничтожному поводу. Я ударил Кэрью не более сознательно, чем капризничающий ребенок ломает игрушку. Но я добровольно лишил себя всех тормозов и ограничителей, с помощью которых даже худшие из людей противятся соблазнам, поэтому всякое искушение для меня могло послужить причиной неизбежного падения.

Адский дух проснулся во мне и принялся бушевать. Я с восторгом наносил удары по беспомощному телу, и каждый из них наполнял меня наслаждением. Только почувствовав усталость, я ощутил холодок надвигающегося ужаса. Туман перед глазами рассеялся; я понял, что моя жизнь погибла, и бросился бежать с места преступления, ликуя и одновременно трепеща. Жажда зла была утолена, но в то же время и выросла, а любовь к жизни достигла высшей точки. Я бросился в Сохо и, чтобы оградить себя, уничтожил все бумаги, а потом отправился бродить по ночным улицам все в том же состоянии раздвоенности и экстаза. Я наслаждался своим преступлением, обдумывал новые злодейства и при этом чутко прислушивался и всматривался во тьму – не послышатся ли шаги погони…

Оказавшись в кабинете, мистер Хайд, весело напевая, смешал ингредиенты, и пока пил смесь, все еще продолжал насмехаться над убитым. Но не успели завершиться муки перехода от одной ипостаси к другой, как Генри Джекил, заливаясь слезами смиренной благодарности и раскаяния, рухнул на колени и в молитвенном порыве простер руки к Господу. Завеса самообольщения разодралась сверху донизу.

Я увидел всю свою жизнь; я мысленно воскресил в себе дни детства, когда гулял, держась за руку отца; годы самозабвенного труда на благо больных и страждущих. Но память снова и снова беспощадно возвращала меня к ужасу этого проклятого вечера. Мне хотелось кричать, я пытался слезами и молитвой отогнать жуткие образы и звуки, но уродливый лик моего греха продолжал смотреть мне прямо в душу. Однако по мере того, как муки раскаяния утихали, на смену им пришла радость. Теперь все было решено окончательно. Отныне о Хайде не могло быть и речи, волей-неволей я должен был довольствоваться лучшей частью моего существа.

О, как меня радовала эта мысль! Я снова готов был с глубоким смирением подчиниться ограничениям обыденной жизни. С каким искренним самоотречением я запер ту дверь, через которую так часто входил и выходил Хайд, и раздавил каблуком ключ, которым он пользовался.