Алмаз раджи

22
18
20
22
24
26
28
30

Солнце и дождь чередовались с регулярностью дня и ночи, и от этого время шло медленнее. Когда начинался ливень, я чувствовал, как каждая капля проникает сквозь мой свитер и касается разгоряченной кожи, и эти непрерывные уколы приводили меня в исступление. В конце концов я решил купить в Нуайоне плащ. Вымокнуть не беда, но до чего же противно чувствовать холодные струйки, бегущие по телу! Папироска забавлялся при виде взрывов моего негодования. Благодаря моей вспыльчивости, ему было на что полюбоваться, кроме глинистых берегов и ив.

Иногда река кралась, как вор, в излучинах же она неслась, образуя бурные водовороты. Ивы постоянно кивали, ведь целый день их корни подмывала вода; рыхлый берег осыпался. Уаза, которая несколько столетий кряду создавала Золотую долину, казалось, переменила свои намерения, и теперь стремилась разрушить свое собственное творение. Чего только не способна натворить река, повинуясь закону тяготения!

Нуайонский собор

Нуайон стоит на расстоянии мили от реки в маленькой долине, окруженной лесистыми холмами. Его черепичные кровли, над которыми высится массивный собор с двумя чопорными башнями, полностью занимают небольшую возвышенность. Пока мы приближались к городку, крыши, казалось, торопливо карабкались на холм в живописном беспорядке, но, как ни старались они, им не удавалось подняться выше колен собора, вздымавшегося над ними торжественно и строго. По мере того как улицы вели нас все ближе к этому гиганту, минуя рынок у ратуши, они становились все пустыннее. Глухие стены и закрытые ставнями окна были обращены к величественному зданию, а между белыми плитами мостовой пробивалась трава. «Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая». Тем не менее «Северный отель» зажигает по вечерам свои вполне светские свечи в нескольких шагах от собора, и все утро мы любовались из окна нашего номера его великолепным восточным фасадом.

С этой стороны собор, расходясь тремя широкими лестницами и мощно упираясь в землю, напоминает корму старинного галеона. В нишах контрфорсов стоят вазы, точно кормовые фонари. Земля тут поднимается пригорком, а над краем крыши виднеются верхушки башен – словно добрый старый корабль лениво покачивается на атлантических валах… Вот-вот распахнется иллюминатор, и адмирал в шляпе с кокардой выглянет оттуда, чтобы осмотреться. Но таких адмиралов больше нет, а старинные боевые корабли уничтожены и живут только на картинах. Что касается этого здания, то оно стало храмом раньше, чем о фрегатах подумали впервые, и до сих пор продолжает им оставаться, гордо красуясь на берегу Уазы. Собор и река, вероятно, самое древнее, что есть в округе, и, несомненно, оба великолепны в своей древности.

Причетник проводил нас на самый верх одной из башен, где находилась звонница с пятью колоколами. С этой высоты город казался цветной мостовой из крыш и садов, мы ясно разглядели почти изгладившиеся старые крепостные валы, а причетник показал нам далеко на равнине, в ярком клочке неба между двух облаков башни замка Куси.

Я не устаю смотреть на большие церкви. Никогда люди не вдохновлялись более благородной идеей, чем создавая соборы. Собор с первого взгляда – нечто такое же неподвижное и обособленное, как статуя, а между тем, при ближайшем рассмотрении он оказывается не менее живым и интересным, чем лес. Высоту шпилей нельзя определять с помощью тригонометрии – они получаются до нелепости низкими. Но какими высокими кажутся они восхищенному взгляду! А когда видишь такое множество гармоничных пропорций, возникающих одна из другой и сливающихся воедино, то такая пропорциональность начинает казаться чем-то трансцендентным, переходит в какое-то иное, более важное качество. Я никогда не мог понять, откуда у людей берется смелость проповедовать в соборах. Что бы они ни сказали, это может только ослабить впечатление. За свою жизнь я слышал изрядное количество проповедей, но любая из них далеко уступает в выразительности собору. Он сам по себе лучший проповедник и проповедует день и ночь, говоря не только об искусстве и дерзновенных стремлениях человека в прошлом, но и вливая в вашу душу сходные чувства. Лучше сказать, что собор, как все хорошие проповедники, дает лишь необходимый толчок, и вы начинаете проповедовать себе – в конце-то концов каждый человек сам себе доктор богословия.

Когда я сидел на воздухе у отеля вечером, нежный рокочущий гром органа вылетал из храма, как властный призыв. Я очень люблю театр и был не прочь посмотреть два-три акта этого спектакля, но мне так и не удалось понять сущность богослужения, свидетелем которого я оказался. Когда я вошел, четверо, а может быть, пятеро священников и столько же певчих перед высоким алтарем пели «Miserere»[67]. Если не считать нескольких старух на скамьях и кучки стариков, стоявших на коленях на каменных плитах пола, собор был пуст. Некоторое время спустя из-за алтаря попарно длинной вереницей вышли молоденькие девушки в черных одеяниях и с белыми вуалями и начали спускаться в центральный неф; каждая держала в руке зажженную свечу, а первые четыре несли на носилках статую Девы Марии с младенцем. Священники и певчие поднялись и, распевая «Ave Maria», последовали за ними. Процессия обошла весь собор и дважды миновала колонну, у которой стоял я. Священник, показавшийся мне главным, был дряхлым стариком, бормотавшим молитвы; но когда он в полумраке взглянул на меня, мне почудилось, что не молитвы наполняют его сердце. За ним вышагивали два священнослужителя лет сорока, походившие на солдат, они громко пели и время от времени возглашали: «Радуйся, Мария!». Девушки казались робкими и очень серьезными. Проходя, каждая из них взглянула на англичанина, а глаза толстой монахини, которая руководила ими, привели меня прямо-таки в смущение. Что касается хористов, все они, от первого до последнего, вели себя так скверно, как только могут вести себя мальчишки, и только портили течение службы своими проказами.

Я понимал лишь часть происходящего. Действительно, трудно было не понять «Miserere» – по моему мнению, творение убежденного атеиста. Впрочем, если проникаться отчаянием – благо, то «Miserere» – самая подходящая для этого музыка, а собор – достойное обрамление. В этом смысле я согласен с католиками. Но к чему, во имя всего святого, эти шалуны-певчие? К чему эти священники, бросающие подозрительные взгляды на прихожан, притворяясь, что они молятся? К чему эта толстая монахиня, которая грубо подталкивает локтем провинившихся девиц? К чему во время службы нюхают табак, роняют ключи, кашляют, сморкаются и еще тысячей способов нарушают благоговейное настроение, которое создают песнопения и орган? У любого театра преподобные отцы могли бы поучиться, как важно хорошенько вымуштровать своих статистов для пробуждения высоких чувств и держать каждую вещь на ее месте.

Еще одно обстоятельство огорчило меня. Сам-то я мог вынести «Miserere», так как в последние недели все время был на свежем воздухе и занимался физическими упражнениями, но я от души желал, чтобы этих дряхлых стариков и старух здесь не было. Для людей, которые многое испытали в жизни и, вероятно, составили собственное мнение о трагической стороне нашего существования, «Miserere» – неподходящая музыка. Человек преклонных лет обычно носит в душе собственное «Miserere», хотя я не раз замечал, что такие люди предпочитают «Те Deum»[68]. A вообще-то лучшим богослужением для престарелых были бы, пожалуй, их собственные воспоминания: сколько друзей умерло, сколько надежд потерпело крушение, сколько ошибок и неудач, но в то же время сколько счастливых дней и милостей провидения! Во всем этом, без сомнения, достаточно материала для самой вдохновенной проповеди.

Словом, я вышел из собора в торжественном настроении. На маленькой иллюстрированной карте нашего путешествия вглубь страны, которая еще хранится в моей памяти и иногда развертывается в минуты грусти, Нуайонский собор стоит на первом месте и равен по величине целому департаменту. Я все еще вижу лица священников так, словно они стоят рядом со мной, и «Ave Maria» звучит во мне. Эти воспоминания заслоняют для меня остальной Нуайон, и я ничего более не скажу об этом городке. Он представляется мне грудой коричневых крыш, под которыми, вероятно, люди живут тихо и честно; когда солнце опускается, тень от собора падает на них, и звон пяти его колоколов слышится во всех кварталах, возвещая, что орган уже гремит.

Если я когда-нибудь перейду в лоно римской церкви, я попрошу, чтобы меня сделали епископом Нуайона на Уазе.

Вниз по Уазе. В Компьен

Даже самым терпеливым людям в конце концов надоедает вечно мокнуть под дождем, если, конечно, дело не происходит в горах Шотландии, где вообще забываешь о существовании ясной погоды. Именно это и грозило нам в тот день, когда мы покинули Нуайон. Я ничего не помню об этом плавании, кроме глинистых обрывов, ив и дождя, непрерывного, безжалостного, бичующего дождя. Наконец мы остановились перекусить в маленькой гостинице в Пенпре, где канал подходит к реке почти вплотную; мы совсем промокли, и хозяйка ради нас зажгла камин. Мы сидели в клубах пара, оплакивая свои невзгоды. Муж хозяйки надел ягдташ и отправился на охоту, жена сидела в дальнем углу и смотрела на нас. Полагаю, мы были достойны внимания. Мы ворчали, вспоминая о несчастье в Ла-Фер. Впрочем, дела шли лучше, когда от нашего имени говорил Папироска: у него было намного больше апломба, чем у меня, и к хозяйкам гостиниц он обращался с такой тупой решимостью, что она заставляла забывать о прорезиненных мешках. Заговорив о Ла-Фер, мы, естественно, перешли на резервистов.

– Маневры, – заметил Папироска, – довольно скверный способ проводить осенние каникулы.

– Такой же скверный, – уныло сказал я, – как плавание на байдарках.

– Вы изволите путешествовать для удовольствия? – с неосознаваемой иронией спросила хозяйка.

Это было уж слишком! С наших глаз упала пелена. Мы сказали себе, что, если завтра будет опять ненастный день, мы погрузим байдарки в поезд. И погода услышала это предостережение. Больше мы ни разу не вымокли. День разгулялся; по небу все еще бродили тучки, но только отдельные и окруженные синевой; яркий закат, розовый и золотой, предвещал звездную ночь и ясную луну. И река вновь начала развертывать перед нами окрестные пейзажи. Обрывы исчезли, а с ними и ивы; вокруг теперь вздымались мягкие холмы, и их очертания отчетливо вырисовывались на фоне неба.

Вскоре канал, добравшись до последнего шлюза, начал выпускать в Уазу многочисленные плавучие дома, и нам уже нечего было опасаться одиночества. Мы вновь свиделись со старыми друзьями: рядом с нами весело плыли вниз по течению «Део Грациас» из Конде и «Четыре сына Эймона»; мы обменивались шуточками с рулевыми, примостившимися на бревнах, и с погонщиком, охрипшим от понукания лошадей; а дети опять подбегали к бортам и следили, как мы проплываем мимо. Все это время мы как будто и не скучали, но до чего же мы обрадовались, завидев дымок над их трубами!

Чуть ниже по течению нас ждала еще более примечательная встреча, ибо к нам присоединилась Эна, река, уже проделавшая немалый путь и только что покинувшая Шампань. Теперь полноводный поток, сдерживаемый по сторонам дамбами, двигался плавно, с чувством собственного достоинства. Деревья и города смотрелись в него, как в зеркало; он спокойно нес наши байдарки на своей широкой груди. Нам не приходилось бороться с водоворотами, мы обленились и только погружали весло то с одной, то с другой стороны байдарки; нам не требовалось ни принимать решения, ни делать усилия. Наступило поистине райское время; мы приближались к морю, как настоящие джентльмены.