Алмаз раджи

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы увидели Компьен на закате: прекрасный профиль города над рекой. Близ пристани под звуки барабана маршировал полк солдат. На набережной было много народу: одни ловили рыбу, другие праздно глазели на реку. При виде наших байдарок все начинали указывать на них и переговариваться. Мы причалили к речной прачечной, где прачки до сих пор колотили вальками белье.

В Компьене

Мы остановились в большом шумном отеле, в котором никто не обратил на нас внимания.

В городе царили резервисты и прочий милитаризм. Лагерь конических белых палаток, расположенный близ Компьена, напоминал гравюры из иллюстрированной Библии. На стенах всех кафе красовались портупеи, на улицах целый день звучала военная музыка. Англичанин в Компьене не мог не воспрянуть духом, ибо солдаты, маршировавшие под барабан, были щупленькими и шагали вразнобой. Каждый наклонялся под своим особым углом и чеканил шаг по собственному разумению. Куда им до великолепного строя шотландских великанов-горцев, которые маршируют за своим оркестром, грозные и необоримые, как явление природы! Кто, видевший хоть раз наши полки, может забыть тамбур-мажора, тигровые шкуры барабанщиков, трубачей в скатанных пледах, величественный ритм целого полка, идущего в ногу, гул барабана и пронзительные звуки волынок, наигрывающих воинственные марши?

Хотя французские солдаты и выглядят во время парада довольно уныло, но на марше они веселы, проворны и полны энтузиазма, как толпа охотников на лисиц. Как-то в лесу Фонтенбло на дороге в Шальи я встретил маршевую роту. Впереди шагал запевала и громко выводил задорную походную песню. Все остальные шагали в такт и даже в такт вскидывали ружья. Молодой офицер на лошади с трудом сохранял серьезность, слушая слова песенки. Таких рьяных ходоков, казалось, ничто не может утомить.

В Компьене меня больше всего восхитила ратуша. Я просто влюбился в эту ратушу. Она истинное воплощение готической легкости: бесчисленные башенки, химеры, проемы и всяческие архитектурные причуды. Некоторые ниши позолочены или раскрашены, а на большой квадратной панели в центре расположен черный горельеф на золотом поле: Людовик XII едет на боевом коне, уперев руку в бок и откинув голову. Каждая его черта дышит царственным высокомерием, нога в стремени надменно отделяется от стены, глаз глядит сурово и гордо. Даже конь словно с удовольствием шагает над распростертыми ниц сервами[69], и ноздри его подобны жерлам боевых труб. Вот так вечно едет по фасаду ратуши добрый король Людовик XII, отец своего народа. Над головой короля в высокой центральной башенке виднеется циферблат часов, а высоко над ним три механические фигурки, каждая с молотком в руках; они отбивают часы, половины и четверти часа. У центральной фигурки позолоченный нагрудник, у двух других позолоченные панталоны, у всех трех шляпы с пышными перьями, как у рыцарей. Когда подходит четверть часа, человечки поворачивают головы и многозначительно переглядываются, потом все три молотка опускаются на маленькие колокольчики внизу. Часовой бой раздается звучно и густо из недр башни, а позолоченные джентльмены с удовольствием отдыхают от трудов.

Я с громадным удовольствием следил за движениями рыцарей и старался не пропускать этот спектакль. Хотя Папироска и выказывал презрение к моему энтузиазму, но я видел, что он и сам до известной степени увлекся позолоченными человечками. Нелепо выставлять такие игрушки на крышах, подвергая их зимней непогоде. Им больше подошел бы стеклянный колпак с каких-нибудь нюрнбергских часов. И не следует ночью, когда дети в постелях и даже взрослые храпят под своими перинами, оставлять эти фигурки, позволяя им звонить для звезд и луны. Подобные игрушки следует прятать в ящики с ватой до восхода солнца, когда дети снова выбегают на улицу.

На компьенском почтамте нас ожидала целая пачка писем, и местные почтовые чиновники в виде исключения выдали их нам по первому требованию.

Наше путешествие, можно сказать, закончилось в Компьене с получением этих писем. Чары развеялись. С этой минуты мы уже отчасти вернулись домой.

Во время путешествия не следует вести переписку. Даже самому писать-то непонятно зачем, а полученное письмо – смерть для радостного чувства каникул. Я бегу от своей страны и от себя. Я хочу ненадолго полностью погрузиться в новую обстановку, как в новую стихию. На некоторое время я отказываюсь от моих друзей и привязанностей. Уезжая, сердце я оставляю дома в ящике стола или отправляю его вперед с моим чемоданом, рассчитывая, чтобы оно будет ждать меня в назначенном месте. Когда я окончу путешествие, то прочитаю все ваши прелестные письма с надлежащим вниманием. Но, видите ли, я истратил столько денег и столько раз ударил веслом по воде единственно ради желания побывать за границей, а вы вашими новостями насильно переносите меня домой. Вы натягиваете шнурок, и я чувствую, что я птица на привязи. Вы по всей Европе преследуете меня мелкими неприятностями, а я и уехал-то только ради того, чтобы их избежать. На войне жизни не бывает отпуска, мне это известно, но неужели невозможно освободиться хотя бы на неделю?

В день нашего отплытия мы поднялись в шесть часов. В отеле на нас обращали так мало внимания, что я думал – соблаговолят ли нам представить счет? Но счет был подан, и весьма учтиво, и мы самым цивилизованным образом заплатили равнодушному портье и покинули гостиницу. Никто не обратил внимания на наши прорезиненные мешки. Никому до нас не было дела. Невозможно встать раньше деревни, но Компьен такой большой город, что не любит беспокоиться по утрам, и мы отплыли, когда он еще не снял ночного халата и туфель. Никто еще не был одет, кроме рыцарей на ратуше; все они омылись росой, щеголяли в своей позолоте и казались полными разума и чувства ответственности. Когда мы проходили мимо, их молотки пробили половину седьмого. Я нашел, что они поступили мило, проводив нас таким образом; еще никогда позолоченные человечки не звонили лучше, даже в воскресный полдень.

Никто не провожал нас, кроме прачек, которые уже колотили белье в своей плавучей прачечной на реке. Они были очень веселы и бодры, храбро погружали руки в воду и, по-видимому, не чувствовали холода. Такое малоприятное начало трудового дня привело бы меня в ужас. Но мне кажется, что прачки так же неохотно заняли бы наше место в байдарках, как и мы на их мостках. Они толпились у дверей прачечной, глядя, как мы уносимся в легкий солнечный туман над рекой, и кричали нам вслед добродушные напутствия, пока мы не скрылись под мостом.

Иные времена

В определенном смысле этот туман так и не рассеялся. С этого дня он густой пеленой лежит в моей записной книжке. Пока Уаза был маленькой сельской речкой, она подносила нас вплотную к дверям домов, и мы могли беседовать с крестьянами в полях. Но теперь, когда она стала широка и могуча, жизнь, текущая на ее берегах, как бы отдалилась. Такая же разница существует между большим шоссе и деревенской проселочной тропинкой, петляющей среди огородов. Теперь мы ночевали в городах, где никто не одолевал нас расспросами. Мы вернулись в цивилизованную жизнь, в которой люди, встречаясь, не кланяются друг другу. В малонаселенных местностях мы извлекаем всю пользу, какую только сможем, из каждой встречи, в городе же держимся в стороне и заговариваем с посторонними, только наступив кому-нибудь на ногу. В этих водах мы уже не были редкостными птицами, и никому не приходило в голову, что мы проделали длинный путь, а не приплыли из соседнего города.

Например, я помню, как мы добрались до Л’Иль-Адама и встретили целые дюжины прогулочных лодок, высыпавших на воду под вечер; между настоящим путешественником и любителем не было ни малейшей разницы, разве только та, что мой парус был невероятно грязен. Компания в одной из лодок приняла меня за соседа. Ну могло ли случиться что-нибудь более обидное? Вся романтика путешествия исчезла в ту же минуту. В верховьях Уазы, где воду оживляли только рыбы, появление двух гребцов на байдарках не могло быть объяснено столь вульгарным образом; мы были странными и живописными путешественниками. Из удивления крестьян рождалась легкая и мимолетная интимность. В мире ничто не дается даром, хотя порой это бывает трудно заметить с первого взгляда, ибо счет начат задолго до нашего рождения, а итоги не подводились ни разу с начала времен. Вы получаете пропорционально тому, что даете. Пока мы были загадочными скитальцами, на которых можно глазеть, за которыми можно бежать, как за лекарем-шарлатаном или за бродячим цирком, мы также очень забавлялись, но едва мы превратились в заурядных приезжих, все вокруг тоже утратили какое бы то ни было очарование. Вот, кстати, одна из многих причин, почему мир скучен для скучных людей.

Во время наших прежних приключений у нас всегда было какое-нибудь дело, и это бодрило нас. Даже дожди действовали на нас оживляюще и выводили из оцепенения. Но теперь, когда река не текла в полном смысле этого слова, а скользила по направлению к морю плавно и незаметно, теперь, когда небо неизменно улыбалось, мы стали погружаться в золотую дремоту, которая нередко наступает после бурных усилий на открытом воздухе. Я не раз впадал в дремотное оцепенение; я очень люблю это ощущение, но никогда не испытывал его в такой степени, как на Уазе. Это был какой-то апофеоз отупения.

Мы совершенно перестали читать. Порой, когда мне попадалась свежая газета, я не без удовольствия прочитывал очередную порцию какого-нибудь романа с продолжением, но на три порции подряд у меня не хватало сил, да уже и второй отрывок приносил разочарование. Едва сюжет хоть чуть-чуть становился мне ясен, он утрачивал в моих глазах всякую прелесть. Только отдельная сцена могла меня слегка развлечь. Чем меньше я знал о романе, тем больше он мне нравился. Я много размышлял об этом. Большую же часть времени, как я уже сказал, ни один из нас не читал, и мы проводили свой досуг, то есть часы между сном и обедом, за рассматриванием географических карт. Я всегда очень любил карты и могу путешествовать по атласу с искренним наслаждением. Названия городов необычайно заманчивы; контуры берегов и линии рек чаруют глаз. А когда видишь своими глазами то место, которое раньше знал только по карте, это производит сильное впечатление. Но в эти вечера мы водили пальцами по нашим дорожным картам с глубочайшим равнодушием. То или иное место – нам было все равно. Мы читали названия городов и деревень, тут же забывая их. Это занятие нас уже не увлекало, невозможно было найти двух более спокойных и равнодушных людей. Если бы вы унесли карту в ту минуту, когда мы особенно пристально изучали ее, держу пари – мы продолжали бы с тем же наслаждением смотреть на пустой стол.

Одна вещь увлекала нас – еда. По-моему, я сотворил себе кумира из собственного желудка. Я помню, как мысленно смаковал то или иное кушанье, да так, что даже слюнки текли. Задолго до стоянки мой аппетит превращался в манию. Иногда мы плыли борт о борт и на ходу обменивались гастрономическими фантазиями. Я мечтал о кексе с хересом – ястве скромном, но на Уазе недостижимом. На протяжении многих миль оно дразнило мой умственный взор. А как-то у Вербери Папироска привел меня в исступление, заметив, что корзиночки с устрицами особенно хороши под сотерн[70].

Я полагаю, никто из нас не признает той роли, которую в нашей жизни играют еда и питье. Аппетит до того повелевает нами, что мы можем переваривать самое простое мясо и с благодарностью заменять обед хлебом и водой; точно так же есть люди, которым необходимо читать что-нибудь, пусть даже железнодорожный справочник. Но и в еде есть романтическая сторона. Застольем увлекается большее число людей, нежели любовью, и я уверен, что еда гораздо занимательнее, чем театр. Неужели вы поверите, будто это в какой-то мере лишает вас бессмертия? Стыдиться того, чем мы являемся на самом деле, – вот это и есть грубый материализм. Тот, кто улавливает оттенки вкуса маслины, не менее близок к человеческому идеалу, чем тот, кто обнаруживает красоту в красках заката.

Теперь мы продвигались вперед без труда и без забот. Погружать весло то справа, то слева под надлежащим углом, смотреть вдоль реки, стряхивать воду, которая скопилась на закрытом фартуком носу байдарки, прищуривать глаза, когда солнце слишком уж ярко искрится на воде, время от времени проскальзывать под буксирным канатом «Део Грациас» из Конде или «Четырех сыновей Эймона» – на это не требуется особого искусства. Мышцы проделывали все это в полудремоте, а мозг в то же время предавался отдыху. Характер пейзажа мы постигали с одного взгляда и краешком глаза успевали заметить рыболовов в синих блузах или прачек, полощущих белье. Временами мы наполовину просыпались при виде колокольни, церкви, выскочившей из воды рыбы или обмотавшейся вокруг весла пряди речной травы, которую нужно было снять и бросить в воду.