Алмаз раджи

22
18
20
22
24
26
28
30

– Именно, – подтвердил муж, – с ним были его жена, вся семья и слуги. Он выходил на берег у всех шлюзов и спрашивал названия деревень у лодочников или у сторожей, и все записывал и записывал… О, он писал невероятно много; я думаю, он это делал на пари.

Наше собственное путешествие тоже нередко приписывали пари, но считать, что человек делает заметки на пари, – это более чем оригинально.

Уаза после дождей

На следующий день в Этре мы поставили наши байдарки на легкую деревенскую повозку и вскоре сами последовали за ними вдоль приветливой долины, полной хмелевых плантаций и тополей. Было около девяти часов утра. Там и сям на склонах гор виднелись уютные деревушки, особенно хороша была деревня Тюпиньи с гирляндами хмеля, которые перевешивались через ограды на улицу, а домики были сплошь увиты виноградом. Наше появление вызывало живой интерес, ткачи высовывались из окон при виде «игрушечных барок», дети визжали от восторга, а прохожие, знакомые нашего возницы, шутили с ним по поводу его поклажи.

Раза два начинался дождь, но легкий и мимолетный. В окружении полей, среди зелени воздух был чист и ароматен. В нем еще не чувствовалось приближения осени.

В Ваденкуре мы спустили байдарки на воду с маленького лужка против мельницы; в эту минуту солнце вышло из-за туч, и в долине Уазы все листья ослепительно засверкали.

Продолжительные дожди наполнили реку. От Ваденкура до Ориньи она бежала все быстрее, набирая скорость с каждой милей, и вскоре мчалась уже так, словно чувствовала запах моря. Вода помутнела, волновалась, сердито шумела между полузатопленными ветлами, журчала вдоль каменистого берега. Река то извивалась в узкой лесистой долине, то с шумом бежала вдоль основания меловой горы и показывала нам поля брюквы среди деревьев, то пробегала у самой ограды сада, и мы успевали заглянуть в открытую дверь дома или разглядеть священника, греющегося на солнышке. Потом листья сплелись в такую густую сеть перед нами, что казалось, будто впереди тупик; виднелась только стена ив, над которой возвышались вязы и тополя; только река проносилась под ветвями, да мелькал над водой зимородок, точно клочок голубого неба. И на все это солнце лило свой ясный и всеобъемлющий свет. Тени ложились на зыбкую воду так же отчетливо, как на неподвижный луг. Золотые искры сверкали в листве тополей, а отдаленные горы казались совсем близкими. Река не останавливалась ни на минуту, не делала передышки, а тростники, стоявшие вдоль ее берегов, дрожали с верхушек до корней.

Вероятно, существует какой-нибудь миф, объясняющий этот постоянный трепет тростника. Мало что так поражает человеческий глаз. Эта дрожь – самая красноречивая пантомима ужаса; при виде такого количества испуганных существ, приютившихся в изгибах берега, глупое человеческое создание невольно испытывает тревогу. Может, им просто холодно, да и немудрено, так как они стоят по пояс в воде. Или, может быть, они никак не могут привыкнуть к быстроте и мощи течения реки, к чуду ее вечного движения? Некогда Пан[55] играл на их предках, и теперь струями своей реки он все еще продолжает наигрывать на новых поколениях тростинок в долине Уазы одну и ту же мелодию, нежную и захватывающую, мелодию, которая говорит о красоте и ужасе мира.

Течение несло байдарку, как опавший лист. Оно подхватывало ее, колыхало и уносило ее, словно кентавр юную нимфу. Приходилось постоянно работать веслом, чтобы управлять суденышком. Река так рвалась к морю! Каждая капля неслась в панике, точно человек в испуганной толпе. Но какая толпа была когда-либо так многочисленна, так единодушна? Все, что мы видели, проносилось мимо нас как в пляске. Взгляд состязался с течением. Каждый миг был исполнен такого напряжения, что все наше существо уподоблялось хорошо настроенному струнному инструменту, а кровь, очнувшись от обычной летаргии, неслась галопом по широким улицам и узким проулкам вен и артерий, пробегала через сердце так, словно кровообращение было праздничным развлечением, а не беспрерывным трудом, длящимся изо дня в день многие десятки лет. Пусть тростник предостерегающе гнулся и дрожал, показывая, что река не только сильна и холодна, но и жестока, что в водоворотах кроется смерть. Но ведь камыш прикован к одному месту, а те, кто вынужден сохранять неподвижность, всегда робки и ни в чем не уверены. Ну а нам хотелось ликующе кричать. Если эта полная жизни красавица-река и вправду была орудием смерти, то старуха просчиталась, думая, что заманила нас в ловушку. Я каждую минуту жил за троих. Я выигрывал десять очков у костлявой с каждым ударом весла, с каждой речной излучиной. Мне редко удавалось получать от жизни подобные дивиденды!

Да, именно с этой точки зрения следует нам рассматривать ту тайную войну, которую каждый из нас ведет со смертью. Если человек знает, что в пути его неминуемо должны ограбить, он будет требовать лучшего вина в каждой гостинице и чувствовать, что, проматывая деньги, он надувает разбойников. А главное, он не просто тратит деньги, но выгодно и надежно их помещает. Вот почему каждый сполна прожитый час, а особенно отданный здоровым занятиям, мы отнимаем у грабительницы-смерти. Когда она остановит нас, чтобы заграбастать все наше добро, у нас будет меньше в карманах и больше в желудке. Быстрая река – любимая западня старухи и приносит ей немалый годовой доход, но, когда мы сойдемся с нею, чтобы свести счеты, я засмеюсь ей в глаза и напомню эти часы, проведенные на верхней Уазе.

К вечеру мы буквально опьянели от солнца и быстрого движения. Мы уже не могли сдерживать наш восторг. Байдарки были слишком малы для нас, нам хотелось выйти и растянуться на берегу. И вот мы раскинулись на зеленом лугу, закурили и решили, что мир восхитителен. Это был последний счастливый час описываемого дня, и я с удовольствием задерживаюсь на нем.

С одной стороны долины на вершине мелового холма то показывался, то исчезал через равные промежутки времени пахарь со своим плугом. При каждом своем появлении он в течение нескольких секунд вырисовывался на небе, походя (как заметил Папироска) на игрушечного Бернса[56], только что срезавшего плугом горную маргаритку. Кроме него, если не считать реки, мы не видели вокруг ни одного живого существа.

По другую сторону долины из зелени листьев выглядывали черепичные кровли и колокольня. Вдохновенный звонарь вызванивал там призыв к вечерне. В мелодии колоколов было что-то очень нежное, очень трогательное. Нам казалось, что мы еще никогда не слыхали, чтобы колокола говорили так выразительно и пели так гармонично. Чаще всего в звоне колоколов слышится некая угрожающая нота, что-то настолько металлическое и ворчливое, что их не так-то приятно слушать. Но эти колокола звучали то сильнее, то тише, с какой-то жалобной каденцией, которая врезалась в память, словно рефрен модной песенки, и эти звуки, казалось, повествуют о сельском покое и старине. Звонарь, наверно, добрый, степенный, разумный старик, погрузившись в свои думы, так нежно раскачивал веревки, что мне хотелось попросить у него благословения.

Я готов был благодарить священника, церковный совет или еще кого-то, кто заведует во Франции подобными делами, словом, того, кто оставил на этой колокольне старые добрые колокола, придававшие прелесть вечеру; я благословлял людей, которые берегут всю эту красоту, а не созывают собрания, не устраивают сбор пожертвований, не печатают в местной газетке призывов, чтобы обзавестись набором новых бирмингемских подделок, которые трезвонят под ударами звонаря как на пожар, пугая эхо в долине и наводя на всех ужас.

Наконец колокола умолкли, зашло и солнце. Представление окончилось. Долина Уазы погрузилась в сумрак и тишину. Полные светлой радости, мы взялись за весла, словно люди, которые выслушали возвышенную проповедь, а теперь возвращаются к повседневной работе.

Река здесь была гораздо опаснее, часто встречались неожиданно возникающие водовороты; нам все время приходилось бороться с течением. Временами попадались отмели и песчаные перекаты; иные мы миновали с ходу, но порой приходилось вытаскивать байдарки из воды и переносить их по суше. Но главное препятствие заключалось в последствиях недавних сильных ветров. Через каждые двести-триста ярдов виднелись громадные деревья, рухнувшие в реку; нередко одно дерево увлекало за собой несколько других, образуя завалы. Иногда за вершиной дерева оставалось свободное пространство, и мы обходили такой зеленый мыс, слыша, как струи журчат и переливаются в его ветвях. Порой упавшее дерево опиралось на противоположный берег, и тогда можно было, лежа в байдарке, проскользнуть под ним. Но чаще приходилось взбираться на ствол и перетаскивать через него байдарку; там же, где вода неслась слишком быстро, оставалось только выбираться на берег и тащить на себе наши суденышки. Все это придавало плаванию чрезвычайное разнообразие и не позволяло нам ни на секунду отвлечься.

Вскоре после того, как мы снова двинулись в путь и я далеко обогнал «Папироску», все еще пьяный от дневного солнца, скорости и колокольного звона, река, по обыкновению, сделала львиный прыжок у излучины, и я увидел почти прямо перед собой очередное упавшее дерево. Я мгновенно повернул руль и вознамерился пронестись под стволом в том месте, где он выгибался над водой, а ветви образовывали просвет. Когда человек только что поклялся природе в вечной братской любви, он склонен принимать необдуманные решения, и это решение, для меня достаточно серьезное, не было самым удачным. Ствол уперся мне в грудь, и пока я пытался скрючиться и все-таки проскользнуть под ним, река взяла дело в свои руки и потащила из-под меня байдарку. «Аретуза» развернулась поперек течения, накренилась, выплюнула то, что еще оставалось от меня на ее борту, и, освободившись от груза, с облегчением нырнула под ствол, выпрямилась и бодро помчалась дальше. Не знаю, сколько времени мне понадобилось, чтобы вскарабкаться на дерево, за которое я цеплялся; во всяком случае это продолжалось дольше, чем мне бы хотелось, мысли мои приняли серьезное, почти мрачное направление, но я по-прежнему сжимал в руке весло. Течение относило вперед мои ноги; я еле успел высвободить плечи, и, судя по весу, мне казалось, что вся вода Уазы скопилась в карманах моих брюк. Не испытав это на себе, вам не понять, с какой смертоносной силой река тащит человека. Сама смерть ухватилась за мои каблуки; это была ее последняя вылазка, и она лично вмешалась в мою борьбу. А между тем, я все равно держал весло. Наконец я ползком вскарабкался на ствол и замер на нем, негодуя на несправедливость судьбы и все же невольно улыбаясь. Вероятно, для Бернса, стоявшего на вершине холма, я представлял жалкую картину, но на моей гробнице, если таковая у меня будет, я попрошу начертать слова: «Он крепко держал свое весло!».

Папироска давно прошел опасное место, и я тоже, если бы меньше предавался восторженной любви ко вселенной, конечно, заметил бы, что по другую сторону дерева оставался свободный проход. Он предложил помощь, но поскольку в эту минуту я уже подтянулся на локтях и вскарабкался на ствол, то отказался от его услуг и попросил только догнать беглянку «Аретузу». Перебравшись по стволу на берег, я зашагал по лугу вдоль реки. Мне было до того холодно, что, казалось, сердце вот-вот остановится. Теперь-то мне стало ясно, почему так отчаянно дрожат тростники. Впрочем, в ту минуту я мог бы преподать урок дрожи любой тростинке. Когда я подошел поближе к Папироске, он насмешливо сказал, что сперва ему показалось, будто я делаю гимнастику, и только потом он понял, что меня бьет свирепый озноб. Я вытерся полотенцем и надел последний сухой костюм, лежавший в моем прорезиненном мешке. Но в течение всего путешествия до Ориньи мне было не по себе. Меня не покидало неприятное осознание того, что сухая одежда на мне – последняя. К тому же борьба утомила меня, и я несколько пал духом. Здесь, в этой зеленой долине, где властвовала быстрая река, природа внезапно предъявила мне свою опасную сторону. Колокола звучали прелестно, но затем я услышал глухие звуки флейты Пана. Неужели река унесла бы меня и осталась по-прежнему красивой? В сущности, добродушие природы – только маска.

Нам предстояло еще долго плыть по извилистой реке, и когда мы добрались до Ориньи-Сент-Бенуа, сумерки окончательно сгустились, а колокола звонили к поздней вечерне.

Ориньи-Сент-Бенуа. Следующий день