Кровь и песок

22
18
20
22
24
26
28
30

И, прежде чем бандит последовал его приглашению, пикадор поспешно начал пить сам. Плюмитас лишь изредка, и то после долгих колебаний, прикасался к своему стакану. Он опасался вина и потерял к нему привычку. В открытом поле не всегда его найдешь. А кроме того, вино – злейший враг для человека, которому всегда нужно быть начеку и иметь ясную голову.

– Но здесь-то ты среди друзей, – настаивал пикадор. – Пойми, Плюмитас, в Севилье ты словно под покровом самой Божьей Матери Макаренской. Никто тебя здесь не тронет… А если ненароком явятся жандармы, я встану рядом, возьму гаррочу, и от этих бродяг мокрое место останется. А хорошо бы стать лесным жителем!.. Меня туда всегда тянуло!

– Потахе! – раздался с другого конца стола предостерегающий голос Гальярдо. Он несколько опасался болтливости пикадора и его близкого соседства с бутылками.

Плюмитас выпил немного, но лицо его раскраснелось и синие глазки весело заблестели. Он сидел лицом к двери и со своего места мог видеть ворота фермы и часть пустынной дороги. Время от времени через дорогу переходили корова, свинья или коза. Достаточно было упасть их тени на желтую дорожную пыль, как Плюмитас вздрагивал, готовый бросить ложку и схватиться за ружье.

Беседуя с сотрапезниками, он ни на минуту не переставал следить за всем, что происходило вокруг. Он жил, ежечасно готовый к борьбе или к бегству; никогда не быть захваченным врасплох являлось для него делом чести.

После еды Потахе заставил его выпить еще один стакан, последний. Подперев рукой подбородок, Плюмитас молча уставился на дорогу, отяжелев от обильного завтрака, как удав, наевшийся до отвала после долгого поста.

Гальярдо предложил ему гаванскую сигару.

– Спасибо, сеньор Хуан. Сам я не курю, но возьму для товарища, который тоже бродит по лесу. Ему, бедняге, курево дороже еды. С этим парнем стряслась беда, и теперь он мне помогает, если случится работа для двоих.

Он сунул сигару под блузу. При воспоминании о товарище, который в это время, наверное, бродил где-нибудь очень далеко, по его лицу пробежала вспышка какого-то свирепого веселья. Вино расшевелило Плюмитаса. Облик его изменился; в глазах появился беспокойный металлический блеск, кривая усмешка, казалось, согнала с его толстощекого лица обычное добродушное выражение; чувствовалось, что ему хочется поговорить, похвастать своей удалью, отблагодарить за гостеприимство, поразив воображение радушных хозяев.

– Вы ничего не слыхали о том, что я проделал в прошлом месяце на дороге, ведущей в Фрехеналь? Как, в самом деле ничего не знаете? Ну так вот, вышел я с приятелем на дорогу, – надо было остановить дилижанс и свести счеты с одним богачом, который хорошо меня знал. Он был из тех, кто сует свой нос повсюду и заставляет плясать под свою дудку и алькальдов, и всяких важных особ, и даже полицию. Таких в газетах называют касиками. Как-то послал я ему письмо с просьбой дать мне сто дуро для крайне нужного дела, а он вместо этого написал севильскому губернатору, поднял шум в Мадриде и потребовал, чтобы меня изловили. Из-за него у меня была перестрелка с жандармами, и меня ранили в ногу. Но и этого ему было мало: он приказал посадить в тюрьму мою жену, как будто бедняжка могла знать, где скитается ее муж… Этот иуда не смел никуда носа показать из своего поместья, так он боялся Плюмитаса, да тут я сам исчез, отправился в одно из тех путешествий, о которых я вам говорил. Тогда он успокоился и поехал в Севилью по своим делам, да еще затем, чтобы снова натравить на меня власти. Ну, поджидаем мы почтовую карету, которая возвращалась из Севильи. Видим, едет. А коли нужно остановить кого-нибудь на дороге, лучше моего приятеля не сыщешь. Он говорит кучеру: стой! Я просовываю голову и карабин в дверцу. Женщины кричат, дети ревут, мужчины хоть и молчат, но побледнели, словно воск. А я говорю пассажирам: «От вас мне ничего не надо. Успокойтесь, сеньоры, привет, кабальеро, счастливого пути. Пусть только спустится ко мне этот толстяк». И пришлось нашему дружку, который чуть не забился под бабьи юбки, выйти. Побелел он, точно из него всю кровь выпустили, и выделывает кренделя, как пьяный. Карета уехала, и мы остались на дороге одни. «Теперь слушай: я Плюмитас и хочу дать тебе кое-что на долгую память». И дал. Но я не сразу убил его. Я ему дал в одно место, уж я знаю куда, чтобы он протянул еще сутки да смог сказать жандармам, когда его найдут, что его убил Плюмитас. Тогда уж ошибки не будет и никто другой не посмеет приписать это дело себе.

Донья Соль слушала, бледная как смерть, в ужасе закусив губу, но странный блеск в глазах выдавал ее тайные мысли.

Гальярдо нахмурился, недовольный этими кровожадными воспоминаниями.

– Каждый знает свое дело, сеньор Хуан, – сказал Плюмитас, как бы почувствовав его недовольство. – Мы с вами оба живем убийством. Вы убиваете быков, а я людей. Только вы богаты, у вас слава, красивые женщины, а я подчас подыхаю с голода и в конце концов упаду, пробитый, как решето, на дорогу, и вороны будут клевать мое тело. Я не хвалюсь тем, что знаю свое дело, сеньор Хуан! Просто вы знаете, куда надо ударить быка, чтобы он замертво свалился на песок. А я знаю, куда следует ударить христианина, чтобы он сразу отдал богу душу или еще пожил день-другой, а то и несколько недель, вспоминая Плюмитаса, который ни с кем связываться не хочет, но сумеет постоять за себя, если с ним кто свяжется.

Донье Соль снова захотелось узнать, сколько у него на душе преступлений.

– А мертвецов сколько? Сколько человек вы убили?

– Я покажусь вам злодеем, сеньора маркиза, но раз вы настаиваете!.. Думаю, всех и не вспомнить, как ни старайся. Пожалуй, человек тридцать, тридцать пять, сам точно не знаю. Разве станешь считать их, – будь она проклята, эта жизнь!.. Но помните, сеньора маркиза, я несчастный, обездоленный человек. Вина на тех, кто причинил мне зло. А убитые – что черешня. Сорвешь одну, а за ней, глядишь, еще десяток… Надо убивать, чтобы выжить самому, а чуть только разжалобишься, тут тебя и сожрут.

Наступило долгое молчание. Донья Соль не могла оторвать глаз от рук бандита, широких, короткопалых, с обломанными ногтями. Но Плюмитас и не смотрел на «сеньору маркизу». Все его внимание было обращено на Гальярдо, ему хотелось поблагодарить матадора за то, что тот принял его у себя за столом, рассеять дурное впечатление от своего рассказа.

– Я уважаю вас, сеньор Хуан, – добавил он. – Увидев вас на арене в первый раз, я сразу сказал себе: вот храбрый малый. У вас много поклонников, но ни один не любит вас так, как я! Знаете, чтобы увидеть вас, мне не раз приходилось менять свою внешность у входа в город, я всегда рисковал, что меня схватят. Ну как, настоящий я любитель?

Польщенный, Гальярдо улыбнулся и утвердительно кивнул головой.

– А кроме того, – продолжал разбойник, – никто не может сказать, чтобы я хоть раз пришел в Ринконаду за куском хлеба. Часто я бродил поблизости голодный, без гроша в кармане, и все же до сих пор ни разу не переступал за ограду фермы. Я всегда думал: «Сеньор Хуан для меня святыня. Он зарабатывает деньги так же, как я, – рискуя жизнью. Нужно соблюдать товарищество». И вы не станете отрицать, сеньор Хуан, что, хотя вы важная особа, а я несчастный бедняк, оба мы равны, оба живем тем, что играем со смертью. Сейчас мы здесь спокойно сидим за столом, а в один прекрасный день бог устанет от нас и покинет нас своей милостью, и тогда меня убьют и бросят на дороге, как бешеного пса, а вас, со всем вашим богатством, вынесут с арены ногами вперед. И хотя газеты пошумят с месяц о вашей кончине, вся беда в том, что поблагодарить их вы сможете только с того света.