— Вы в сны верите, Керженцев? — спрашивает вдруг Максимов, почему-то на «вы», хотя обычно обращается ко мне, как и ко всем, на «ты». Не дожидаясь ответа, добавляет: — У меня сегодня во сне два передних зуба выпали.
Ширяев смеется. У него плотные, в линеечку, зубы.
— Бабы говорят, близкий кто-то умрет.
— Близкий? — Максимов рисует что-то кудрявое на обрывке газеты. — А вы женаты?
— Нет! — почти в один голос отвечаем мы.
— Напрасно… Я вот тоже не женат и теперь жалею. Жена необходима. Как воздух необходима. Именно теперь…
Кудрявое превращается в женскую головку с длинными ресницами и ротиком сердечком. Над левой бровью родинка.
— Вы не москвич, Керженцев?
— Нет, а что?
— Да ничего. Знакомая у меня была, Керженцева… Когда-то до войны… Зинаида Николаевна Керженцева. Не родственница?
— Нет, у меня в Москве никого нет.
Максимов ходит по землянке взад и вперед. Землянка низкая, ходить приходится нагнув голову. У меня такое впечатление, что ему хочется что-то рассказать, но он или стесняется, или не решается.
Ширяев взглядывает на часы — маленькие, на черной тоненькой тесемочке. Максимов замечает, останавливается.
— Да-да… Идите, — скороговоркой говорит он, — идите, времени мало.
Мы встаем и выходим из землянки. Он выходит вслед за нами. Канонады не слышно. Только лягушки квакают.
Мы несколько минут стоим, прислушиваясь к лягушкам. Тени от сосен доходят уже почти до самой землянки. Две мины, одна за другой, свистя, медленно пролетают над нами и разрываются где-то далеко позади — батальонные, по-видимому. Ширяев ухмыляется:
— Все по круглой роще жарит. А батареи уже три дня как нет там.
Мы прислушиваемся, не летят ли еще мины. Но их больше нет.
— Ну, идите, — говорит Максимов, протягивая руку. — Смотрите же…
Он крепко пожимает нам руки. Делает движение, будто хочет обнять, но не обнимает, а только пожимает руки. У него очень крепкое рукопожатие.