Я был потрясен. У префекта вид был такой, будто земля вдруг разверзлась у него под ногами. Несколько минут он оставался нем и недвижим, очевидно, не веря собственным ушам, – рот у него был открыт, глаза, казалось, выступили из своих орбит; затем, верно опомнившись, он схватил перо и, то и дело останавливаясь и глядя в пространство, выписал чек на пятьдесят тысяч франков, подписал его и подал через стол Дюпену. Последний внимательно проверил чек и положил в бумажник, после чего отомкнул écritoire[93], вынул оттуда письмо и передал его префекту. Тот схватил его вне себя от радости, развернул дрожащими руками, торопливо пробежал, рванулся к двери, остановился и, наконец, махнув рукой на все приличия, ринулся вон, так и не произнеся ни звука с той минуты, как Дюпен попросил его выписать чек.
Когда мы остались вдвоем, мой друг снизошел до объяснений.
– Парижские полицейские, – сказал он, – по-своему очень способные люди. Они настойчивы, изобретательны, хитры и знают до тонкости все, что от них требуется по долгу службы. Вот почему, когда Г. описал нам, как он производил обыск в особняке Д., я ни минуты не сомневался в том, что сделано это самым удовлетворительным образом, – насколько это вообще в его силах.
– Насколько это вообще в его силах?
– Да, – сказал Дюпен. – Метод обследования был в своем роде превосходен, да и осуществлялся наилучшим образом. Будь письмо в круге их поисков, эти молодцы, безусловно, его бы обнаружили.
Я только рассмеялся, но Дюпен, по-видимому, был совершенно серьезен.
– Да, метод был по-своему хорош, исполнение еще того лучше, – единственный недостаток заключался в том, что он неприменим в данном случае и к данному человеку. У префекта есть ряд чрезвычайно хитроумных приемов, некое подобие прокрустова ложа, в которое он старается втиснуть все свои замыслы. Однако он то и дело попадает впросак – забирая то слишком глубоко, то слишком мелко, так что нередко любой мальчишка проявит больше сообразительности, чем он. Я знал одного такого школьника, который в свои восемь лет вызывал всеобщее восхищение искусством играть в «чет и нечет». Игра эта очень проста, играют в нее камешками. Один игрок зажимает в руке несколько штук, а второй должен угадать, четное там число или нечетное. Если угадает, значит, выиграл камешек, если же нет – проиграл. Мальчик, о котором я говорю, обыгрывал всех в школе. Разумеется, у него был некий принцип, основанный на наблюдении и оценке сообразительности своих противников. Скажем, играет с ним совершенный простофиля, зажал в кулак камешки и спрашивает: «Чет или нечет?» Наш школьник говорит: «Нечет» и проигрывает, зато во второй раз он выигрывает, ибо тут он размышляет так: «У этого простофили в первый раз был чет, а хитрости у него как раз настолько, чтобы во второй раз взять нечет. Скажу-ка я «нечет». Он говорит «нечет» – и выигрывает. Ну, а с простофилей рангом выше он рассуждает так: «Этот голубчик помнит, что в первый раз я сказал «нечет». Значит, во второй раз ему захочется, как и первому, попросту заменить «нечет» на «чет», но тут он решит, что это слишком просто и остановится, как и в первый раз, на «чете». Скажу-ка я «чет». Говорит «чет» – и выигрывает. Так вот, способ мышления у школьника, которого товарищи прозвали «счастливчик», что это в конечном счете такое?
– Всего-навсего, – сказал я, – отождествление своего интеллекта с интеллектом противника.
– Безусловно, – сказал Дюпен. – Когда я спросил своего школьника, каким образом он достигает столь
– А отождествление своего интеллекта с интеллектом противника, – сказал я, – зависит, если я правильно вас понял, от точности оценки интеллекта противника.
– В практическом смысле – да, – отвечал Дюпен. – Префект и его приспешники ошибаются столь часто потому, что, во-первых, не умеют отождествлять, а во-вторых, плохо понимают или вовсе не понимают интеллект того, с кем имеют дело. Они размышляют лишь о том, что им
– Но разве поэт – это министр? – спросил я. – Я знаю, что их два брата, и оба приобрели известность своими сочинениями. Министр, насколько я помню, написал ученый труд о дифференциальном исчислении. Он математик, а не поэт.
– Вы ошибаетесь. Я хорошо его знаю – он и то и другое. Как математик и поэт он должен рассуждать хорошо; будь он только математиком, он не умел бы рассуждать вовсе и находился бы таким образом во власти префекта.
– Вы удивляете меня своими рассуждениями, – сказал я, – которые противоречат общепринятому мнению. Не хотите же вы зачеркнуть прекрасно усвоенную мудрость веков: математический ум всегда считался умом par excellence[96].
– Il у a à parier, – отвечал Дюпен, цитируя Шамфора, – que toute idée publique, toute convention reçue est une sottise, car elle a convenu au plus grand nombre[97]. Математики, в этом я с вами согласен, много потрудились, чтобы сделать всеобщим заблуждение, о котором вы говорите и которое тем не менее остается заблуждением, как его ни выдавай за правду. С усердием, достойным лучшего применения, они ввели, скажем, термин «анализ» в применении к алгебре. Виновники именно этого превратного толкования – французы, но если термин имеет какое-то значение, если слова получают какой-то смысл от употребления, то «анализ» так же означает «алгебру», как латинское «ambitus»[98] – «амбицию», «religio»[99] – «ре лигию» или «homines honesti»[100] – порядочных людей.
– Кое-кто из парижских алгебраистов вам этого не простит, – сказал я. – Впрочем, продолжайте.
– Я подвергаю сомнению годность, а следовательно, и ценность того разума, который культивируется в любом специфическом виде, кроме абстрактно логического. Особому сомнению я подвергаю разум, взращенный на математических штудиях. Математика – это наука о форме и количестве, математический ум – это всего лишь логика в приложении к наблюдениям над формой и количеством. Величайшее заблуждение состоит в том, что мы предполагаем, будто законы науки, которая зовется
В ответ на это я только рассмеялся, а Дюпен продолжал:
– Я хочу сказать, что если б министр был всего лишь математиком, префекту не пришлось бы выписывать мне чек. Однако я знал, что он и математик, и поэт, а потому применил к нему систему измерений, достойную его масштаба, учитывая при этом окружающие его обстоятельства. Знал я также, что он придворный и к тому же смелый intrigant[101]. Такой человек, размышлял я, конечно, не может не знать обычных методов блюстителей закона. И, конечно, он не мог не предвидеть – события показали, что он действительно их предвидел, – совершенных на него нападений. Разумеется, он предусмотрел, размышлял я, тайные обыски в его комнатах. Частые ночные отлучки, которые так радовали префекта, вселяя в него надежду на успех, я считал всего лишь
– Как же, – сказал я, – помню, как он развеселился. Я думал, с ним судороги будут от смеха.