Самая страшная книга 2018 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

– Все верно. Зачем я ей там? Только глаза мозолить, лишний раз напоминать о… – Щукин вдруг всхлипнул. – Напоминать о…

Он тяжело опустился на диван, сгорбился, спрятал лицо в холеных ладонях. Гаев наблюдал за спектаклем с холодным любопытством. Таланта его зятю и в самом деле было не занимать.

– Зиночка ведь уже и имя ребеночку успела придумать, – дрожащим голосом сообщил Щукин. – Точнее, два имени, одно для мальчика, другое для девочки. Сыночка она хотела назвать Григорием, в честь деда, а дочурку – Александрой, в честь…

– Растопино в Корчевском уезде Тверской губернии, – перебил его Гаев, понимавший, что если сейчас же не выставит гостя из номера, то набросится на него с кулаками. – Спасибо. Можешь идти.

Щукин поднял влажные глаза.

– Возьмите меня с собой, – шепотом попросил он. – Возьмите, Павел Григорьевич, пожалуйста. Хочу сам убедиться, что все у Зиночки в порядке. Я к ней не прикоснусь, я ей даже не покажусь, клянусь памятью моей матери!

– Спасибо за рассказ, – железным тоном повторил Гаев. – Можешь идти.

Щукин кивнул, встал с дивана, неуклюже поклонился, не отрывая взгляда от пола. Пальцы его дрожали. Когда он наконец вышел из номера, Гаев кинулся к закрывшейся двери, повернул ключ в замке и, выхватив из кармана пачку папирос, с размаху бросил ее в стену, а затем принялся в остервенении топтать папиросы, рассыпавшиеся по ковру и паркету. Он тяжело дышал, он держался за сердце, он скрежетал зубами в бессильной ярости, над которой равнодушно посмеивалась из-за окна молодая и распутная летняя ночь.

II. Щукин

От жары и тряски кружилась голова, и мысли в ней перемешивались, перетирались в бессмысленную сухую труху. Повозка, запряженная усталой клячей, тащилась через луга и перелески уже третий час, но пейзаж вокруг не менялся и не было в нем ни намека на тень или влагу. Глядеть по сторонам надоело до тошноты, а на Гаева, сидящего на расстоянии вытянутой руки, Щукин смотреть избегал. За все время в пути они перекинулись лишь парой слов и ни разу не встретились взглядами. Впрочем, от добра добра не ищут – стоило радоваться даже такому отношению.

Время замерло посреди кажущегося бесконечным дня. Они прибыли в Тверь по Николаевской железной дороге еще до рассвета. На полупустой станции, наводненной целыми стаями бродячих псов, им неожиданно быстро удалось оформить подорожную, а затем и отыскать почтовую тройку. Спустя всего пару часов они были уже в Корчеве, маленьком пыльном городке на берегу Волги, где в трактире недалеко от Преображенского собора наконец-то позавтракали: ботвинья с тертым балыком, вареная белуга, холодный грушевый квас и пироги с вареньем – на удивление вкусно и дешево.

Щукин оплачивал все: поезд, лошадей, еду – и неустанно благодарил Бога, что успел забрать у антрепренера аванс за ближайшие выступления, а потому не испытывал проблем с деньгами. Он знал, что у Гаева, и без того прижимистого, в последнее время дела шли не слишком удачно – тот ввязался в сомнительное предприятие по торговле, кажется, дегтем, набрал долгов и теперь отчаянно цеплялся за каждую копейку. Сестра, разумеется, была ему важнее любых денег на свете, но против того, чтобы расходы на ее поиски нес кто-нибудь другой, пусть даже последний подонок и развратник, возражений не нашлось.

Щукин все-таки бросил украдкой взгляд на своего спутника. Тот сидел прямо, словно аршин проглотил, глаза полуприкрыты, руки лежат на кожаном докторском саквояже, шляпа надвинута на лицо. Круглые очки в тонкой оправе, слегка запущенная бородка, костюм из фланели, сшитый на заказ, но уже явно поношенный – типичный провинциальный интеллигент, врач или адвокат, гроза вдовьих сердец.

При мысли о женщинах Щукин непроизвольно улыбнулся. Вспомнил Марфу, ресторанную певичку, выступавшую под постоянно ускользающим из памяти нелепо-красивым именем, с которой познакомился всего за пару дней до исчезновения жены, вспомнил ее молочно-белые плечи, пахнущие пудрой и духами «Лила Флери», ее полные мягкие губы, всегда плотно сжатые, когда она отдавалась ему на кушетке в гримерной, и стоны ее, низкие, неистовые, рвущиеся сквозь эти стиснутые губы наружу.

Щукин давно перестал считать свои пороки чем-то постыдным, хотя по-прежнему старался выглядеть в глазах окружающих виноватым и стремящимся к исправлению. Получалось без труда, куда проще, чем на сцене. Зиночка, например, сама жалела его, стоило положить голову ей на колени и со слезами признаться, что в очередной раз не совладал с искушением. Однако Гаева жалостливой исповедью не проймешь. Щукин явственно ощущал брезгливое презрение, почти физическое отвращение, которое шурин, видевший любое притворство насквозь, испытывал к нему. Интересно, как у него самого с женским полом обстоят дела? Зиночка, помнится, рассказывала, что брат избегал знакомств с девушками и на ее памяти не ухаживал ни за одной. Может, он из бугров, любитель юношей? Ха! Вот это было бы интересно!

Щукин едва не хихикнул вслух, но вовремя сдержался. Не стоило нарушать торжественную серьезность их миссии. Уж лучше напряженная тишина, чем неприкрытая вражда. Сам он ничуть не переживал за жену и отправился сюда не столько из беспокойства, сколько из желания лично пронаблюдать, чего добьется шурин. Вряд ли Зиночка согласится вернуться в Москву или даже Петербург – ей нужно побыть вдалеке от знакомых лиц и улиц, прожить новую жизнь, в которой нет места нерожденному ребенку, неверному мужу и ненормальному брату. Как актер, он хорошо понимал это состояние, это стремление полностью перемениться, стать кем-то другим, пусть и на короткое время. Кроме того, не раз и не два ему доводилось слышать, будто хлыстовские радения завершаются свальным грехом. Кто знает, вдруг Зина научится наконец любить свое тело и то, что мужчины могут с ним делать? На всем протяжении супружеской жизни Щукину в постели с ней было невообразимо скучно. Но что если она вернется спустя год или два, уставшая от серого деревенского быта, вернется готовая не просто лежать под мужем, глядя в потолок и мечтая, чтобы все поскорее закончилось, а быть в любовной игре полноценным игроком? Что если во взгляде супруги появится наконец озорная блудливая насмешка, которая так нравилась ему в женщинах? И он станет целовать ее налитую упругую грудь, помнящую жесткие ладони сельских мужиков, и слушать, как учащается ее дыхание – от страсти, а не от страха?

Щукин понял, что распаляется. Нужно было срочно сменить направление мыслей. Он принялся размышлять о последней беседе с антрепренером, прикидывать, прогадал ли с авансом и можно ли было выручить больше. В тот самый момент, когда стало ясно, что за выступление на даче у графа Елагина следовало увеличить гонорар раза в полтора, повозку, попавшую колесом в глубокую колдобину, сильно тряхнуло.

– Потише, любезный! – сказал Щукин в спину извозчику.

– Уж как есть, сударь, – без всякого выражения ответил тот, тощий сивобородый детина в заплатанном армяке. – Дорога уж.

Щукин сунул руку за пазуху, нащупал маленькую коробочку во внутреннем кармане пиджака. Похоже, не раскрылась. Табакерка красного дерева, завернутая в носовой платок, а внутри – ослепительно-ледяное солнце, растолченное в порошок. Стоит вдохнуть этого порошка, и белый свет, заключенный в нем, пропитает все твое существо, озарит тебя изнутри, наполнит силой и радостью.