Вьюрки

22
18
20
22
24
26
28
30

И во время одного из таких дежурств задремавшего в прохладном свете луны Виталия Петровича вдруг разбудил громкий, отчетливый треск. Звук доносился из недр орешника, где стоял любимец Виталия Петровича, горнист, давно лишившийся горна. И производил этот звук точно не продирающийся сквозь кусты еж, это было что-то большое, внушительное.

Виталий Петрович, обуянный охотничьим азартом, ринулся на шум, полоса света запрыгала по темным веткам. И тут же новый треск раздался с другого края участка. Грозно вопя, чтобы не смели, что он им задаст, Виталий Петрович метнулся туда и снова рассек палкой пустоту. А трещало уже совсем в другом месте, за малинником, и со стороны дома доносился хорошо различимый шум, и лязгнула щеколда в калитке, и Виталию Петровичу показалось вдруг, что он окружен, что в темноте вокруг него – целый легион неведомых врагов.

Отважно кидаясь на каждый новый шорох, Виталий Петрович вновь очутился в зарослях орешника, и что-то внезапно ударило его в спину. С криком обернувшись, он понял, что ударился сам о бетонный блок, который заменял горнисту постамент. Виталий Петрович поднял фонарь и снова вскрикнул, ошалело шаря лучом в темноте.

Горниста на постаменте не было. Неведомые враги, похоже, сменили тактику – вместо того, чтобы ставить свои издевательские скульптуры, начали красть чужие.

– Гады… – застонал Виталий Петрович.

Уже совсем близко трещали кусты, шуршала трава, сминаемая неторопливыми, уверенными шагами. Кольцо смыкалось вокруг Виталия Петровича, и вот наконец трясущийся луч выхватил из темноты лицо. Спокойное, белое лицо гипсового пионера, строгого советского ангела. Вмятины зрачков смотрели требовательно и печально, прозревая досадные несовершенства мира. Виталий Петрович шарахнулся в сторону – и попал в твердые холодные руки. Фонарь упал в траву и превратился в тускло-зеленое пятно. Но и света луны было вполне достаточно, чтобы все видеть, – ведь действовали пионеры открыто, честно, никто не прятался по кустам. Они обступили бьющегося Виталия Петровича, заткнули ему пучком травы рот, ловко ухватили за руки и за ноги и понесли. Все были здесь, и все помогали друг другу, даже те, у кого не хватало конечностей.

Сначала Виталий Петрович выл и вырывался, ушибаясь о бледные тела своих любимцев, умоляюще заглядывая в их прекрасные лики, пытаясь перехватить отрешенные взгляды. А потом, почувствовав, как начала облеплять его тело холодная глина, все понял и затих. Юные скульпторы нашли наконец подходящий материал и прилежно его осваивали.

Твердые пальцы тщательно, не торопясь, облекали его во влажную гипсовую броню, лепили, создавали заново. Виталий Петрович медленно и мучительно превращался в художественное произведение – и никто, даже он сам, не смог бы это оспорить, каким бы ни оказался конечный результат, потому что в основе этого произведения лежала реальная жизнь и подлинная боль. Он стал священной жертвой на алтаре искусства, о чем прежде и помыслить не мог. В затухающих мыслях Виталия Петровича его незначительная жизнь вдруг обрела безупречный, как линии античных статуй, смысл. Только быстрей бы все это уже закончилось, потому что слишком сильны были телесный ужас и отчаяние, паника душила, мешала проникнуться необычайностью происходящего, а ведь такое даже избранным дается только раз, последний раз.

И Виталий Петрович умиротворенно дрогнул губами под слоем глины, ощутив на веках шелковое прикосновение крыльев мотылька.

Зовущие с реки

Когда Ромочка в первый раз увидел того, кто бродил в лесу за забором, погружаясь бесследно в землю и снова выныривая из нее, он сразу рассказал маме, но мама не стала слушать. Мама Ромочку никогда не слушала, как будто речь его была чем-то вроде воздушного или птичьего шума. Он не обижался, так уж была устроена мама. С ней всегда было тепло и вкусно, а на ночь она обязательно подтыкала ему одеяло, чтобы Ромочка безмятежно спал в мягком коконе. Он очень боялся того, кто сидел по ночам под кроватью и хватал почему-то за свесившуюся во сне ногу или руку. Целиком его Ромочка никогда не видел, только вот эти лапы, которыми он хватал, – серые, голые, многочисленные. Один раз, когда приезжала тетя с двоюродным братиком, они все вместе ходили в специальное морское место, где было много аквариумов с разными водяными зверями. Там Ромочка очень испугался зверя креветки – потому что если его вынуть из воды и увеличить во много-много раз, то лапы получатся точь-в-точь как у того, кто сидел под кроватью. Даже слова были похожие – «кровать» и «креветка», и Ромочка пытался сказать маме про огромную подкроватную креветку, но мама не слушала. Зато всегда подтыкала одеяло, чтобы Ромочке было не так страшно. Даже на даче подтыкала, хотя это было необязательно – многолапый зверь оставался в городе, он, наверное, мог жить только там.

В летнем дачном мире раньше было хорошо, только ребята на улице иногда обзывали Ромочку и кидались в него гадостью, но это потому, что они глупые. А он не за ними совсем за калитку ходил, а за лесом, за рекой, стрекозами и блестящими жуками, которые быстро-быстро зарывались в землю. Раньше тут было очень хорошо, и все Ромочке нравилось, пока он не проснулся однажды в совсем другом мире, совсем непонятном. Откуда-то пришли и поселились во Вьюрках странные существа с изменчивым обликом, которых Ромочка толком даже описать не мог, поэтому называл уклончивой скороговоркой – всякие-странные. Первого он увидел на рассвете того дня, когда мир изменился: стояло в лесу за калиткой что-то темное, высокое и покачивалось туда-сюда. Деревья в одну сторону качались, а оно – в другую, и смотрело на Ромочку, только не глазами, потому что глаз у него никаких не было.

И все дачные люди тоже заметили, что мир изменился. Они бродили по Вьюркам испуганными стайками, шумели, пытаясь эти перемены как-то для себя объяснить. Только вот всяких-странных они как будто не замечали, смотрели мимо и даже проходили сквозь них как ни в чем не бывало. Но это потому, что всякие-странные прятались: таились в темных углах, прикидывались тенями и бликами. Даже Ромочка видел сначала не всех, он учился их распознавать, как охотник в лесу, искал следы и прислушивался к звукам. Он и хотел бы на них охотиться с большим ружьем и развешивать потом по стенам их опустевшие шкуры, потому что чужие они были, эти всякие-странные, жуткие, непонятные, и от одного их вида холодело под ребрами. Лучше бы их не было, думал Ромочка, лучше бы все оставалось, как раньше.

Пожилая женщина, которую соседи продолжали, невзирая на возраст, называть Таней, жила в ветхой синей дачке на углу Вишневой улицы, перед самой рекой. Таня ни с кем не дружила и не общалась без необходимости, все свое время уделяя дачному хозяйству и сыну Ромочке, который и стал причиной ее угрюмой замкнутости. Таня была не из тех матерей нестандартных детей, которые сбиваются в стаи, начинают отстаивать права и трудноопределимую избранность, но и дежурной жалости от более везучих она тоже не желала. Вот и существовала обособленно, отгородившись от тех и от этих и целиком посвятив себя заботам о сыне – тем более что больше заботиться не о ком, только Ромочка в Таниной жизни и был. Крупный, долговязый, приближающийся по общепринятым меркам к совершеннолетию, но застрявший по неизвестным вьюрковцам причинам в малоосмысленном детстве. Ромочка ездил по поселку на велосипеде, посматривая из-под густых мужских бровей безоблачными глазами, купался в Сушке, с ревом прыгая с мостков и тут же возвращаясь на мелководье, поскольку не умел плавать, бродил в лесу, держась по маминому указанию поближе к забору и иногда пугая грибников внезапными безмолвными появлениями из кустов.

Таня первой начала паниковать на общих собраниях после того, как Вьюрки загадочным образом замкнулись сами в себе. Возмущалась, кричала, что нужно что-то делать, как-то решать эту необъяснимую проблему, потому что ей нужно в город, у нее недостаточно лекарств для больного ребенка. Прежде никто и не знал, что Ромочка ежедневно поглощает целую пригоршню таблеток. Таню успокаивали, объясняли, что ушедшие на поиски выхода дачники теряются в лесу и не возвращаются с поля, поэтому лучше потерпеть и выждать, авось разрешится как-то само собой, переменится, перемелется. Тогда во Вьюрках еще очень остро верили в то, что снаружи придет помощь – ведь, в конце концов, не могли о них там просто забыть, оставить без внимания непостижимую пропажу такого количества людей. Но даже веские заверения Клавдии Ильиничны вскоре перестали действовать на Таню. Председательша уже начала волноваться, советовалась с супругом, как успокоить, наконец, эту угрюмую женщину со встрепанными седыми волосами, чтобы она прекратила скандалить и будоражить остальных дачников, и без того напуганных. Но все разрешилось без лишних усилий со стороны Клавдии Ильиничны: после очередного скандала Таня сама перестала ходить на собрания.

Ромочка видел, что мама чем-то расстроена. И пытался ей объяснить, что не надо так бояться нового мира и всяких-разных, которые незаметно бродят вокруг. Он ведь и сам сначала каждую тень подозревал в недобром и не спал по ночам от страха, а потом присмотрелся и понял, что всякие-разные тоже боятся. У них и вид был растерянный, совсем как у обычных, живых дачников. Словно для них перемены оказались таким же внезапным потрясением, и они, свалившись неведомо откуда, теперь привыкали и обживались. На беженцев они были похожи, на робких переселенцев с узелками из старого кино – поняв это, Ромочка впервые пожалел всяких-разных. Только некоторые из них обращали внимание на людей, рассматривали их и трогали – например, тот, из леса, которого Ромочка заметил в самом начале. Вот его точно можно было уже начинать бояться: он следил за дачниками, бесшумно вздымаясь земляным столбом у самой ограды, старался к ним прикоснуться и вообще казался недобрым. А за остальными даже интересно было наблюдать, дивясь их причудливости: не люди и не звери, они только напоминали изменчивыми очертаниями кто медведя, кто корягу, кто тетеньку. Ромочка спрашивал у взрослых, кто же это пришел во Вьюрки и как их нужно называть, но взрослые смотрели на него с таким же непониманием, как и сами всякие-разные, когда он пытался спрашивать у них. Только непонятно было, чем же они все-таки смотрят, но взгляд Ромочка чувствовал.

Мама расстраивалась все больше, стала сердитая, и Ромочкины любимые картофельные оладьи теперь у нее каждый раз подгорали. Ромочка осторожно выплевывал черные корки и складывал их на клеенке, в сердцевине большого нарисованного цветка. А мама ругалась, что Ромочка разводит на столе свинарник, и даже несколько раз стеганула его кухонным полотенцем. И перестала подтыкать ему одеяло на ночь – прежде такого никогда не случалось, и Ромочка почуял приближение катастрофы. Мама тоже становилась чужой и странной, совсем как новые обитатели Вьюрков.

А потом она разбудила Ромочку рано утром, когда даже лягушки на реке еще молчали. Мама стояла у кровати в полосатой кофте, с волосами, аккуратно прибранными под платок, – обычно она одевалась так, когда ехала в город. Ромочка сказал ей, что сейчас в город нельзя, ведь дороги больше нет, и в лесу стережет тот, высоченный, а в поле – другой, его почти не видно, потому что он стелется по земле, и это он растягивает поле, никому не давая уйти. Мама заплакала и велела Ромочке хорошо себя вести, хорошо кушать – она оставила ему полную миску оладий на кухне, – и слушаться тетю Лиду, которая будет за ним присматривать до ее возвращения. Ромочка тоже с готовностью сморщился, замычал басовито и расплакался. Мама рывком поправила сумку на плече и захлопнула за собой дверь.

Ромочка бежал за ней по поселку в одних трусах со смешными нарисованными морковками, ревел и просил вернуться. Мама упорно отворачивалась, он видел только ее ссутуленную спину. А потом мама вдруг схватила с земли палку и двинулась на Ромочку, неуклюже ею размахивая:

– Уйди! У-уйди!.. Куда ты без лекарств своих? А если приступ? У-уйди!