Вьюрки

22
18
20
22
24
26
28
30

Виталий Петрович посматривал на их неловкие, чистенькие, только ко всем этим телефонам привыкшие руки и думал, постепенно успокаиваясь, что правду, пожалуй, говорят, действительно не они.

– Давайте мы его выкинем, – предложил наконец Никита. – И правда урод, зачем он тут будет?

Виталий Петрович хотел было сказать, что да, конечно, а потом заглянул в мотыльковые глаза, перевел взгляд на холодный профиль пионера, стоявшего за малинником, и задумался. Ведь и он ставил рядом с этой классической красотой свои глупые поделки. А урод был, в общем-то, вылеплен со старанием, с фантазией, даже с талантом, хоть и шел этот талант явно по неверной, извращенной дорожке, творя вместо прекрасного и облагораживающего черт знает что. Дегенеративное искусство, так это называли где-то и уничтожали – наверное, справедливо. Фашисты так делали, вспомнил Виталий Петрович, ужаснулся и торопливо сказал:

– Не надо выкидывать, пусть стоит. Все-таки тоже… скульптура.

И урод остался жить у Виталия Петровича в малиннике. Он ничем не мешал, его и видно-то из-за кустов не было, и взгляд его глаз-мотыльков Виталий Петрович быстро перестал чувствовать. Только новая скульптура из уже отшлифованной, красивой, похожей на застывшую в дереве пенную волну коряги никак теперь не давалась. Виталий Петрович даже придумать не мог, что из нее сделать. Только приходила в голову какая-нибудь идея – и вспоминался зарастающий малиной урод, и становилось не по себе, а идея казалась нелепой.

Проползли другие дни белесого среднеполосного лета, и вот однажды после долгих дождей случилось ясное, обещающее безоблачную жару утро. Под густой росой зелень травы еще была матовой, как запотевшая бутылка, и тени казались еще слишком холодными и темными, но растопленное масло солнца постепенно заливало Вьюрки.

Виталий Петрович выкатился на крыльцо, осмотрел свои владения и вдруг вскрикнул от испуга и ярости, затопал ногами, задышал тяжело и часто. Прямо перед дачей, на дорожке, которую он мостил лично подобранными булыжниками, стоял новый урод.

Он отличался от прижившегося в малиннике, был выше и коренастее, с вытянутой мордой. Но стиль, материал – все было то же. Непромытая глина вперемешку с травой и веточками, клювовидная, как у чумного доктора, маска из выдолбленного куска коряги – той самой, окатило вдруг душным ужасом Виталия Петровича, – той самой, из которой у него никак не получалось сделать новую скульптуру. Он решил оставить ее, пусть пока отлежится, и несколько дней даже не заходил в сарай, где хранились его материалы, – значит, залезли, украли, распилили и сделали из нее эту чудовищную крокодилью… харю.

Харя таращилась на него двумя приколоченными к дереву ночными бабочками. Небольшие, нежно-узенькие, они придавали ей кокетливое выражение, лукавый прищур. То ли от этого, то ли от возмущения, злости, суеверного страха и вообще всей гаммы разрывавших его безволосую грудь чувств, Виталий Петрович совершенно озверел. Он схватил палку и ударил урода. Тот оказался некрепким – туловище разломилось напополам и рухнуло, отлетела морда из обезображенной коряги, Виталия Петровича обдало глиняной пылью. Он победоносно оглядел поверженного врага и вдруг попятился. Внутри были кости.

Мысль о том, что урод был живым, что он только что кого-то убил, вонзилась в мозг Виталия Петровича и тут же была отвергнута как слишком безумная. Приглядевшись, Виталий Петрович понял, что кости принадлежат курице, причем предварительно приготовленной и до этих самых костей обглоданной. С отвращением покопавшись в обломках, он обнаружил и другие кости, а также палки и одну велосипедную спицу. Это был внутренний каркас урода, который явно неопытный скульптор собирал из чего придется.

Голова лежала отдельным темным комком. Виталий Петрович осторожно толкнул ее ногой, она перекатилась и оскалилась на него кошачьим черепом.

Виталий Петрович вывез за калитку в тачке и сбросил в канаву все, до последнего кусочка. Второго урода он тоже казнил, и внутри у него обнаружилась та же дрянь – куриные обглодки, палки, а череп заменяла здоровенная мозговая кость. Виталий Петрович даже задумался, а не колдовство ли это, не изводит ли его кто-то особенно хитроумным и мерзким способом. Смутно припомнилось что-то о порче, закрутках, четверговой соли – знать бы еще, что это, – но не о глиняных скульптурах, неизвестно откуда появляющихся с издевательским упорством.

Избавившись от уродов, Виталий Петрович осмотрел участок и обнаружил полосы и капли глиняной грязи на траве. Вели они к калитке, а оттуда – дальше по Рябиновой улице. Внимательно их высматривая, чуть ли не нос уткнув в неровный дачный асфальт, Виталий Петрович добрел до речки. Конечно, отсюда и брали глину, со скользкого берега. Все улики были налицо – и ямы, и следы, тут явно кто-то долго топтался, и непохоже, чтобы он был один. Целая шайка. Копали, сволочи, таскали глину, старались. Жаль, собаки нет, по следу пустить…

– Вы чего? – крикнули с насыпи.

Виталий Петрович поднял голову и увидел загорелого мальчишку в синих шортах.

– Вы чего? – снова заорал тот. – Тут же нельзя! Вы уходите лучше!

– Нельзя, значит?! – прорычал Виталий Петрович и, поскальзываясь, ринулся вверх по склону. Подросток, разглядев его багровое от гнева лицо, схватил свой велосипед, лежавший на земле, и с позвякиванием умчался.

– Гады! – чуть не заплакал, выбравшись наконец на дорогу, Виталий Петрович. Он бессильно поднимал и опускал побелевшие кулаки. – Гады, гады, гады!

В тот же день, а точнее, той же ночью Виталий Петрович установил на участке дежурство. Уроды появлялись по ночам – значит, и ловить хулиганов надо было в темноте. Либо он их поймает с поличным и покажет кузькину мать, либо, что даже лучше, они вообще не рискнут соваться на тщательно охраняемый участок. Отныне каждую ночь Виталий Петрович сидел на крыльце или обходил территорию с фонариком, тщательно высвечивая и обследуя каждый уголок, из которого доносился подозрительный шорох.

Сначала было тихо. Скромный заросший участок превращался в темноте в огромное пространство, наполненное шелестом и шепотом. Но все это были мирные, понятные звуки, сонное бормотание природы. Задремывал и сам Виталий Петрович, сидя у дачи с заготовленной палкой. Хоть он предусмотрительно и отсыпался днем, ночь убаюкивала, склеивала глаза. Пискнет протяжно мягкая ночная птица, стукнется в стекло бабочка – и снова дремота, покой, тишина.