– Тогда, может, пустынные орешки – вкусные и спелые, или же корни Оха мужу?
– Уже есть, спасибо. Сама с утра на рынок сходила.
– Ну, хорошо, хорошо… – я не нашлась, что еще добавить. И, чтобы не привлекать внимание к застывшей соляным столбом подруге, добавила: – Доброго вам дня, хозяюшка, пойдем мы.
И дернула Тайру за руку.
Та, словно опоенная наркотическим зельем, медленно двинулась следом за мной.
То, как она плакала, я видела впервые. Горько, безутешно, горячо. Сидела у стены дома за поворотом и глотала слезы. Терла щеки ладонью, будто ненавидела их за то, что они мокрые, будто ненавидела себя за то, что не могла сдержаться. Или за что-то еще.
– Тай, если это твоя мама, так пойдем назад!
– Нет!
– Ну, пойдем! Зайдем в гости, посидим, выпьем чаю. Вы хоть обниметесь…
– Ты не понимаешь. Если она узнает, что я жива, что я – вот она, она будет ждать меня снова. Ее мир изменится, перевернется, а ведь нам нельзя… Нельзя дочерям идти обратно к родителям, это запрещено.
– Но ведь никто не узнает. Мы – обычные на вид торговки…
– Увидят соседи, начнут расспрашивать.
– Но она же тебя не предаст?
– Она будет ждать снова. Твоя бы не ждала?
Да, моя бы тоже ждала.
– А так не будет, – промоченный насквозь край платка то и дело касался покрасневших и опухших век. – Нам нельзя ходить, нельзя. И я бы не пошла… Я даже не помнила, где находится мой дом, а теперь увидела…
– Так, может, и хорошо, что увидела? Теперь ты знаешь, что она жива, что с ней все в порядке. Разве это плохо?
Я молола почти ерунду. Нет, не совсем, но такие слова всегда кажутся ерундой, когда думаешь о том, что мог бы зайти, прикоснуться, обнять, прижать к себе мать, сказать: «Мам, это я. Я».
Мне тоже хотелось плакать.
Безвыходная ситуация. И в калитку не постучишься, и просто так не уйдешь. Не через все можно переступить и с легким сердцем зашагать дальше.