— Я два раза спас вам жизнь: в первый раз — когда помог вам бежать из нашего имперского города, а во второй раз — доставив вас сюда, в больницу.
— Ради бога, скажите же, где именно вы меня нашли? — вскричал я, выпустив его руки, которые держал до тех пор.
В то же мгновенье он вскочил и, страшно сверкая глазами, воскликнул:
— Знай, братец Медард, что хоть я маленький и слабосильный человечек, но если бы я не унес тебя на своих плечах, то тебе пришлось бы теперь лежать на колесе с переломанными членами.
Я содрогнулся и без сил опустился на стул, но как раз в это время дверь отворилась, и в комнату торопливо вошел ухаживавший за мною монах.
— Вы как сюда попали? Кто вам позволил войти? — набросился он на Белькампо так сердито, что у бедняги полились из глаз слезы.
— Ах, ваше преподобие, — возразил он, — я не мог больше бороться с желанием навестить приятеля, которого мне удалось спасти от смертельной опасности.
Тем временем я успел уже оправиться и, обращаясь к монаху, спросил;
— Скажите мне, брат мой, действительно ли меня привел сюда этот человек? — Монах замялся, а потому я продолжал: — Мне теперь известно, что я был в самом ужасном положении, какое только можно себе представить. Теперь, однако, вы видите, что я выздоровел, а потому имею право узнать все, о чем передо мной до сих пор умалчивали из опасения взволновать меня.
— Пожалуй, вы правы, — отвечал монах. — Действительно, месяца три или три с половиной назад этот человек доставил вас сюда, в нашу больницу. Он рассказал, будто нашел вас в глубоком обмороке километрах в тридцати отсюда в лесу, отделяющем наши владения от Тироля, и узнал в вас прежнего своего знакомого, капуцина Медарда из монастыря в Б. На пути своем в Рим вы посетили город, в котором человек этот жил. В первое время здесь, в больнице, вы находились в состоянии глубокой апатии: если вас кто-нибудь вел, вы шли, но стоило только вас выпустить, чтоб вы сейчас же остановились. Автоматически выполняя все, что вам приказывали, вы садились и ложились, но есть и пить сами не могли, так что вас приходилось кормить с ложки. Вы издавали только глухие, непонятные и нечленораздельные звуки. Глаза у вас были открыты, но вы как будто ничего не видели. Белькампо не покидал вас и здесь. Он ухаживал за вами с величайшим усердием. Приблизительно через месяц после того, как вы поступили в больницу, у вас начался ужасный буйный бред. Мы были вынуждены запереть вас в одну из комнат буйного отделения. Вы походили тогда скорее на дикого зверя, чем на человека. Незачем, впрочем, описывать вам подробно состояние, воспоминание о котором не может быть вам приятно. Через месяц буйное возбуждение сменилось у вас опять апатией, перешедшей как бы в каталепсию, из которой вы пробудились уже выздоровевшим.
Пока монах рассказывал это, Шенфельд уселся на стул и, словно погрузившись в глубокую думу, оперся головой на руку.
— Да, — сказал он, — знаю, что мне случается быть сумасбродным дурнем. Должно быть, по этой причине воздух в сумасшедшем доме, действующий так вредно на людей, считающих себя в здоровом уме, оказался для меня очень полезным. Я начинаю уже рассуждать о своей особе, а это во всяком случае благоприятный признак. Если существуешь лишь через посредство самосознания, то стоит только моему самосознанию снять со своего объекта дурацкий колпак, чтоб я оказался солидным джентльменом. Да избавит меня от этого милосердие Божие! Разве гениальный парикмахер может не быть уже, так сказать, по обязанности службы шутом гороховым? С другой стороны, шут или, как его принято величать, дурак вполне обеспечен от опасности сойти с ума. Действительно, смею уверить ваше преподобие, что я во всякую погоду сумею отличить колокольню от фонарного столба.
— В таком случае докажите это, изложив мне спокойно и обстоятельно, каким образом вы меня нашли и как доставили меня сюда, — перебил я философствовавшего парикмахера.
— Ладно, я исполню ваше желание, хотя итальянец-монах поглядывает на меня с видимым неудовольствием. Позволь мне, однако, братец Медард, говорить с тобою на ты, так как я ведь чувствую себя теперь в положении твоего опекуна, — объяснил Шенфельд. — Представь себе, — продолжал он, — что чужеземный живописец исчез вместе со своей картинной галереей непонятным образом в ту же ночь, когда ты бежал из города. Сперва все эти события произвели у нас сильное впечатление, но вскоре о них позабыли за множеством разных других событий и приключений. Несколько времени спустя распространился, однако, слух об убийстве в замке барона Ф. Уголовный суд в X. разослал всюду указы об аресте монаха Медарда из капуцинского монастыря в Б. Тогда у нас в городе вспомнили, что живописец публично рассказывал в трактире про это убийство и узнал в тебе монаха Медарда. Меня заподозрили в том, что я помогал твоему бегству, и подозрение это подтвердил хозяин гостиницы, где ты жил. Чрезмерное внимание, которым вздумали удостаивать мою особу, мне не понравилось. Узнав, что меня собираются посадить в тюрьму, я с довольно легким сердцем решил покинуть город, жизнь в котором была для меня все равно мучительной пыткой. Меня давно уже тянуло в Италию, в царство аббатов и классических причесок. На пути сюда я видел тебя в резиденции герцога ***. Говорили о твоей свадьбе с баронессой Аврелией и о том, что монах Медард присужден к смертной казни. Я видел также и этого монаха, но все-таки, сказать правду, считаю настоящим Медардом не его, а тебя. Я старался с тобою встретиться и стал перед тобою на улице, но ты прошел мимо, не заметив меня. Мне не было расчета долго оставаться в резиденции, а потому я продолжал свой путь. Спустя несколько времени я как-то на рассвете подходил к темному лесу, через который лежал мой путь. Брызнули первые лучи утреннего солнца, и вдруг в чаще кустарника на опушке леса что-то зашумело, и оттуда выскочил человек с всклокоченной головой и волосами, но очень изящно одетый по последней моде. Вид у него был дикий и страшный. Он взглянул на меня сверкающими глазами, пробежал мимо и в следующее мгновение исчез, словно провалившись сквозь землю. Пройдя несколько сот шагов дальше и углубившись в лес, я, к величайшему своему ужасу, увидел прямо перед собою на земле обнаженное человеческое тело. Сперва я подумал, что тут совершено убийство и что убийца только что пробежал мимо меня. Нагнувшись к обнаженному телу, я узнал тебя и убедился, что ты дышишь. Тут же возле тебя лежала монашеская ряса, которая теперь на тебе. С большим трудом удалось мне надеть ее на тебя и оттащить в сторону от большой дороги. Наконец ты очнулся от глубокого обморока, но оказался в апатичном состоянии, о котором рассказывал тебе итальянский монах. Мне стоило больших хлопот тащить тебя за собою, так что лишь к вечеру я добрался до постоялого двора, находившегося как раз на половине дороги, ведущей через лес. Оставив тебя на прогалинке, где ты сейчас же погрузился в глубокий сон, я зашел на постоялый двор закусить и купить также для твоей милости чего-нибудь съестного. Там я застал нескольких драгун, посланных, как сообщила мне хозяйка, за монахом, который каким-то загадочным образом бежал в ту самую минуту, когда его собирались казнить за тяжкое преступление, учиненное им в замке барона Ф. Для меня было тайной, каким именно образом попал ты из герцогской резиденции в лес, но я был убежден, что ты — тот самый Медард, которого разыскивают. Поэтому я счел долгом употребить все усилия для избавления тебя от опасности, в которой ты, по моему мнению, находился. Я провел тебя горными тропинками через границу и наконец пришел с тобою сюда, в больницу, куда нас приняли обоих, так как я объявил, что ни под каким видом не хочу с тобою расстаться. Здесь ты находился в полнейшей безопасности, так как братья милосердия ни за что не согласились бы выдать своего больного заграничному уголовному суду. За то время пока я жил здесь с тобою в одной комнате и ухаживал за твоей милостью, нельзя сказать, чтобы твои пять чувств находились в совершенном порядке. Ты не мог похвастаться и грациозностью движений своих членов. Во всяком случае балетмейстеры и акробаты, несомненно, тебя забраковали бы. Голова твоя поникла на грудь, а когда тебя хотели выпрямить, ты опрокидывался назад, словно плохо выточенная кегля. Ораторские твои таланты находились тоже в самом плачевном состоянии. Ты был изумительно лаконичен, так что, даже делаясь разговорчивым, ограничивался лишь односложными звуками «ху-ху, ме-ме», из которых довольно трудно было заключить об истинных твоих мыслях и желаниях. Казалось даже, будто разум и воля тебе изменили и где-то блуждают по собственному своему усмотрению. Под конец ты сделался вдруг изумительно весел. Принялся выделывать такие прыжки, которым позавидовал бы любой акробат, и при этом громко вопил от восхищения и восторга. Вместе с тем ты сорвал с себя рясу, так как, без сомнения, хотел освободиться от всех уз, стеснявших твою натуру. Аппетит у тебя…
— Замолчите, Шенфельд, — прервал я этого невыносимого остряка, — замолчите. Мне уже рассказывали о страшном состоянии, в которое я тогда впал. Благодаря долготерпению и милосердию Божию я от него теперь избавился.
— Не понимаю, по правде сказать, какой вышел из этого толк для вашего преподобия? Что выиграли вы, позвольте спросить, от возвращения вам душевной способности, именуемой самосознанием? Что в сущности представляет она из себя? Мерзостную деятельность проклятого сборщика заставных пошлин, таможенного чиновника, старшего контролера, открывшего свою контору у вас в верхнем этаже и осматривающего все товары, которые вы хотите выпустить в обращение, для того чтобы каждый раз объявлять: «Ну, нет, пусть лучше остается на складе. Вывоз за границу строго воспрещается». Таким образом самые дивные драгоценности зарываются в землю, словно зерна каких-нибудь злаков или овощей. Из них вырастает разве что-нибудь вроде свекловицы, из тысячи пудов которой, при самой тщательной обработке, удается выжать лишь четверть унции сахару, да и то грязного и вонючего. Да-с, а между тем подумайте только, что вывоз за границу мог бы установить торговые сношения с роскошным величественным царством не от мира сего, где все блистает таким великолепием! Праведный Боже, я охотно забросил бы в самое что ни есть глубокое место пруда всю купленную мною по дорогой цене пудру а lа Марешаль, а lа Помпадур и даже румяна ее величества голкондской королевы, если бы мне удалось хоть косвенными путями, посредством транзитных сделок, заполучить из этого царства лишь золотник тамошней сияющей пыли. Каких чудес наделала бы она, если бы я напудрил ею головы высокоученых здешних профессоров и академиков, а прежде всего, разумеется, свою собственную. Что я, впрочем, говорю! Если бы мой приятель портной имел возможность нарядить вас, о преподобнейший из монахов, вместо фрака блошиного цвета в утреннее неглиже, в котором гордые граждане означенного царства ходят совершать естественные свои потребности, костюм этот в смысле приличия, без сомнения, заткнул бы все остальное за пояс. Теперь же свет счел вас за простого смертного, состоящего, кроме того, в близком родстве с самим дьяволом.
С этими словами Шенфельд встал и принялся расхаживать вприпрыжку из одного угла комнаты в другой, размахивая руками и корча самые безумные гримасы. Видя, что он расположен к дальнейшему логическому развитию безрассудных своих идей, я схватил его за руки и спросил:
— Неужели тебе и в самом деле хочется занять здесь мое место? Разве ты не можешь пробыть минутку серьезным и рассудительным без того, чтобы не разыгрывать из себя горохового шута?
В ответ на это он как-то серьезно улыбнулся и спросил:
— Неужели так уже глупо все, что я говорю, когда в меня вселяется дух?