Эликсиры дьявола

22
18
20
22
24
26
28
30

— Викторин! — чуть слышно прошептал я.

Евфимия обняла меня в диком страстном порыве. Огонь пробежал по моим жилам, кровь закипела, сознание потонуло в безымянном томлении, в безумном исступлении. Однако все существо мое, творя грех, обращалось к Аврелии, и в это мгновение, нарушая священные обеты, лишь ей одной приносил я в жертву спасение своей души.

Да, в моем сердце нераздельно царила Аврелия. Хотя все мысли мои были полны этой чудной девушкой, меня охватывал глубочайший ужас, когда я вспоминал, что мне предстоит встретиться с ней за ужином: я был уверен, что ее чистый взор уличит меня в смертном грехе, что маска спадет с меня, и я, уничтоженный, подавленный стыдом и позором, бесславно погибну. Точно так же я не мог видеться с баронессой тотчас после случившегося. Поэтому я предпочел, когда меня пригласили к столу, остаться в отведенной мне комнате, сославшись на необходимость подкрепить себя молитвой. По прошествии нескольких дней я преодолел, однако, страх и неловкость своего положения. Баронесса была сама любезность: ее внимательность к барону возрастала по мере того, как наш союз упрочивался и обогащался греховными наслаждениями. Евфимия созналась мне, что ее смертельно перепугали моя тонзура, окладистая борода и настоящая монашеская походка, которой, впрочем, я уже не так строго придерживался, как в первое время. При моем внезапном вдохновенном обращении к святой Розалии баронесса почти уверилась, что произошла какая-то ошибка. Она вообразила, что злой случай расстроил хитро задуманный ею и Викторином план и подсунул на место ее возлюбленного настоящего капуцина. Евфимия удивлялась предусмотрительности, с которой я устроил себе настоящую тонзуру, отрастил бороду и до такой степени изучил походку и манеры, соответствующие принятой на себя роли, что сама она часто должна внимательно всматриваться мне в лицо, чтобы не поддаться возникавшему у нее бранному сомнению.

Иногда на окраине парка являлся переодетый крестьянином егерь Викторина. Я никогда не упускал случая тайно переговорить с ним, строго приказывая держать все наготове, чтобы мы могли тотчас бежать при какой-либо неожиданной опасности. Барон и Рейнгольд были, кажется, чрезвычайно довольны мною и настаивали на том, чтобы я сделал попытку повлиять на задумчивого, подавленного тоской Гермогена. Однако мне не удавалось с ним переговорить: он, видимо, избегал оставаться наедине со мною. Когда же Гермоген случайно встречался со мной в присутствии барона или Рейнгольда, то бросал на меня такие странные взгляды, что я должен был напрягать всю силу воли, дабы не выдать своего замешательства. Мне чудилось, будто этот безумец проникал в самую глубину моей души и читал сокровеннейшие мои мысли. На бледном лице его, как только я попадался ему на глаза, появлялось выражение досады, подавленного негодования и с трудом сдерживаемого гнева. Однажды, прогуливаясь в парке, я неожиданно повстречался с Гермогеном и решил воспользоваться благоприятным случаем, чтобы по возможности улучшить наши тягостные отношения. Поэтому, когда Гермоген, по обыкновению, хотел скрыться от меня, я схватил его за руку и удержал возле себя. Пустив в ход все свое красноречие, я добился того, что несчастный юноша стал вслушиваться внимательнее: он был, очевидно, растроган моими словами и не мог подавить своего волнения. Мы сели рядом на каменную скамью в конце аллеи, ведущей к замку. Мое красноречие все разгоралось. Я напомнил Гермогену о том, как грешно человеку, снедаемому глубокой душевной тоской, пренебрегать утешением церкви и упорно отказываться от ее помощи, забывая, что именно церковь поддерживает и подкрепляет всех удрученных горем. Я указал, как грешно и безрассудно поступает тот, кто умышленно идет против целей жизни, предназначенных ему Провидением. Ведь даже самый закоренелый преступник не должен отчаиваться во всепрощающей благости Божественного милосердия, потому что только сомнение лишает его блаженства, которого он, очищенный покаянием и последующей благочестивой жизнью, мог бы еще достигнуть. Наконец, я стал побуждать Гермогена к исповеди, убеждая открыть мне, как перед Богом, свою душу, причем наперед обещал ему отпустить все его грехи. Гермоген вдруг вскочил. Брови его сдвинулись, глаза метали молнии, мертвенно-бледное лицо покрылось ярким румянцем.

— Разве ты чист от греха, — воскликнул он резким, пронзительным голосом, — что осмеливаешься, словно праведник, или нет — словно сам Бог, над которым так нагло издеваешься, — заглядывать в мою душу! Как дерзаешь ты обещать мне отпустить грехи, когда ты сам тщетно будешь молить о прощении собственных своих грехов и о райском блаженстве, навсегда тобою утраченном! Жалкий лицемер! Час возмездия близок. Напрасно будешь ты, растоптанный в прах, как ядовитый червь, и корчась в муках, молить о помощи и стенать об освобождении, пока, наконец, не издохнешь в безумии и отчаянии!

И Гермоген быстро ушел, оставив меня раздавленным, уничтоженным, сраженным. Мое спокойствие рассеялось как дым. В это мгновение я увидел Евфимию, которая в шляпке и шали выходила на прогулку. У нее одной я мог еще найти утешение и помощь, а потому стремительно бросился к ней навстречу. Баронессу не на шутку испугал мой расстроенный вид. Она осведомилась о причине моего волнения, и я откровенно передал ей свое неприятное приключение с сумасшедшим Гермогеном. При этом я высказал опасение, не разгадал ли ее пасынок каким-либо необъяснимым образом нашу тайну. Евфимию как будто ничуть не удивило все случившееся, она только улыбнулась в ответ, но так странно, что мне стало жутко, и промолвила:

— Пойдем немного дальше в парк: здесь нас легко могут заметить. Пожалуй, покажется подозрительным, что почтенный отец Медард с таким жаром разговаривает со мной.

Мы перешли в беседку на опушке леса. Там баронесса обняла меня с порывистой страстностью, ее пламенные, бурные поцелуи жгли мне губы.

— Успокойся, Викторин! — проговорила наконец Евфимия. — Ты можешь быть совершенно спокоен относительно всего, что тебя встревожило. Оставь свои сомнения и опасения. По правде сказать, я даже довольна, что у вас с Гермогеном произошло столкновение, благодаря которому я не только могу, но и должна переговорить с тобою о многом, о чем я давно уже молчу. Ты, конечно, согласишься, что я всегда умела приобретать нравственную власть над всеми, с кем мне случалось сталкиваться. Думаю, впрочем, что нам, женщинам, легче господствовать над жизнью, чем мужчинам. Правда, в данном случае многое зависит от непреодолимого, чисто физического очарования, которым наделила природа женщину. Тем не менее для надлежащего его действия необходимо, чтобы в женщине жил тот высший принцип, который, присоединяя к ее очарованию духовную мощь, дает ей власть над людьми. В упорном стремлении к цели, намеченной человеком, может помочь особенная способность отрешаться от своего «я», которая позволяет рассматривать себя с объективной точки зрения. Властвовать в жизни над жизнью! Разве можно представить себе цель выше этой? Одним лишь избранникам, впрочем, дозволяется связывать всяческие проявления и наслаждения жизни. Викторин, ты всегда принадлежал к тем немногим, которые меня хорошо понимали: ты умеешь смотреть и на себя самого с объективной точки зрения, а потому я могла, не унижаясь, провозгласить тебя супругом королевы и возвести на трон высшего царства. Тайна увеличивала очарование этого союза, и наше кажущееся отчуждение послужило лишь к тому, чтобы дать простор богатой фантазии, которая, словно для нашей забавы, играет низменными отношениями пошлой будничной жизни. Разве совместная наша жизнь, глядя на нее с высшей точки зрения, не есть отчаянная отвага, насмешка над общепринятыми понятиями? Мне кажется, что даже при теперешнем твоем совершенно исключительном положении, которое проявляется не в одной только монашеской рясе, наша воля действует на все внешнее, преобразуя его так, чтобы оно вполне соответствовало предустановленному для него назначению. При этом взгляде на вещи я, как ты знаешь, всем сердцем презираю установленные людьми рамки и условные ограничения. Барон для меня — до отвращения надоевшая игрушка. В свое время он был нужен для моих целей, теперь же он бесполезен, как механизм, у которого вышел весь завод. Рейнгольд слишком ограничен, чтобы я могла уважать его, Аврелия же — милое дитя. Только с Гермогеном нам приходится считаться: Я признавалась уже тебе, что Гермоген, когда я в первый раз увидала его, произвел на меня удивительное впечатление. Я сочла его способным понять радости высшей жизни, которую хотела открыть ему, но я в нем ошиблась. В этом человеке было нечто враждебнее мне, что постоянно восставало против меня и деятельно мне сопротивлялось. Гермогена отталкивала та волшебная сила, которой я привлекала других. Он оставался холоден, замкнут и противопоставлял мне свою собственную силу. Этим он раздражал меня и подзадоривал меня начать борьбу, в которой должен был неминуемо пасть. Я окончательно решилась на эту борьбу, когда барон рассказал мне, что Гермоген отклонил его предложение жениться на мне. В ту минуту, словно божественная искра, осветила меня мысль выйти замуж за барона-отца и таким образом устранить мелкие условные приличия, которые иногда так неприятно тяготили и стесняли меня. Я довольно часто говорила с тобою об этом замужестве и опровергала твои сомнения фактами, так как мне удалось превратить в несколько дней старика в глупого, нежного любовника. Он считал то, чего я желала, за исполнение своего собственного задушевного желания, которое едва осмеливался высказать. В душе у меня имелась, однако, задняя мысль отмстить Гермогену: благодаря браку с бароном это становилось легче и осуществимее. Удар был только отложен, чтобы поразить вернее, смертельнее. Не знай я так хорошо твою душу, не будь я уверена, что ты можешь подняться на высоту моих взглядов, я, пожалуй, поколебалась бы рассказать тебе о том, что произошло дальше. Я решила во что бы то ни стало завладеть душою Гермогена. Для этого я, приехав в последний раз в город, приняла мрачный, задумчивый вид, подчеркивая резкий контраст моего настроения с настроением Гермогена, который, увлеченный военной службой, чувствовал себя бодро и весело. Болезнь дяди не позволяла мне бывать в обществе, и я сумела даже избегнуть визитов к ближайшим соседям. Гермоген зашел ко мне — вероятно, лишь для того, чтобы исполнить долг вежливости относительно мачехи. Заметив происшедшую во мне перемену, он стал настойчиво допытываться о причине ее, и я сказала ему со слезами, что здоровье барона внушает мне живейшие опасения, что я боюсь скоро потерять его и что эта мысль для меня ужасна, невыносимо ужасна. Гермоген был потрясен. Удивление его возрастало по мере того, как я рассказывала ему о счастье своего супружества с бароном, входя с любовью в мельчайшие подробности нашей деревенской жизни. Я восторженно и с увлечением говорила своему пасынку о возвышенном, прекрасном характере барона, рисуя в таком свете его нравственное «я», что становилось ясно, как безгранично я его уважаю, живу только им одним. Гермоген был поражен моими словами. Он, видимо, боролся с собою, но присущая мне сила ворвалась теперь вместе со мной в его душу и восторжествовала над враждебным началом, которое раньше противилось мне. Победа стала вполне очевидной, когда он и на следующий вечер снова пришел ко мне. Он застал меня одну, еще более взволнованную и опечаленную, чем накануне. Я говорила о бароне и о невыразимо-томительном желании снова увидеть его. Скоро Гермоген окончательно переменился: теперь он смотрел прямо мне в глаза, и опасный их огонь распалял его душу. Его рука, когда в ней покоилась моя, часто судорожно вздрагивала, а из груди у него вырывались глубокие вздохи. Я правильно рассчитала, когда его бессознательная экзальтация достигнет своего апогея. В тот вечер, когда он должен был пасть, я не пренебрегла никакими, даже самыми избитыми уловками и ухищрениями, зная, что, несмотря на частое повторение, они никогда не теряют своей силы. Все удалось мне как нельзя лучше. Последствия оказались ужаснее, чем я могла предположить, но они только возвысили мое торжество, блестящим образом засвидетельствовав безграничность моего могущества. Насилие, употребленное мною над Гермогеном, чтобы победить враждебное мне начало, проявлявшееся в нем в форме удивительного предчувствия, окончательно надломило его душевные силы. Мой пасынок впал в безумие, как ты давно уже знал, не догадываясь лишь о причинах этого. Умалишенные нередко делаются более чуткими, чем здоровые. Бессознательно возбуждаясь чуждым духовным началом, они часто прозревают сокровеннейшие тайны нашей души и обнаруживают свои открытия таким странным образом, что грозный голос нашего второго «я» невольно заставляет нас трепетать от ужаса. Благодаря, быть может, особенностям положения, в котором стоим теперь мы трое — ты, Гермоген и я, — он таинственным образом видит тебя насквозь и враждебно к тебе относится, однако в этом для нас нет ни малейшей опасности. Ведь если он даже открыто выступит против меня со своей враждой и выскажет все, что предполагает, разве не поверят переодетому монаху больше, чем сумасшедшему! Кто сочтет его слова за что-либо иное, кроме фантазии, созданной расстроенным воображением? К тому же Рейнгольд был так любезен, что признал в тебе отца Медарда. Одно лишь несомненно: что ты не можешь влиять на Гермогена в том направлении, как мне хотелось. Моя месть выполнена, и теперь Гермоген для меня — как отброшенная за ненадобностью игрушка. Он, считая, вероятно, своей епитимией постоянное лицезрение моей особы, преследует меня своими безумными, мертвенными взглядами, и это надоедает мне. Нужно во что бы то ни стало удалить его отсюда, и я думала воспользоваться для этого твоим содействием: ты мог бы Укрепить Гермогена в мысли уйти в монастырь, а барона вместе с его советником и другом Рейнгольдом — убедить, чтоб они не противились его намерению, так как того требует спасение души Гермогена. Этот сумасшедший мне в высшей степени противен. Часто его взгляд расстраивает меня, а потому он должен быть удален отсюда. Единственное существо, которому Гермоген представляется в совершенно ином виде, — это Аврелия, наивный ребенок. Только через нее одну ты можешь повлиять на Гермогена, и я позабочусь о том, чтобы ты чаще встречался с нею. Если найдешь удобным, то можешь открыть барону или Рейнгольду, что Гермоген покаялся тебе в тяжком преступлении, о котором ты, понятное дело, должен умолчать. Но об этом после. Теперь ты знаешь все, Викторин, а потому действуй энергично и оставайся верным мне. Господствуй со мною над глупым кукольным миром, который вращается вокруг нас. Жизнь должна дать нам лучшие свои наслаждения, не втискивая нас в тесные рамки условностей.

Заметив вдали барона, мы пошли ему навстречу и сделали вид, будто заняты благочестивым разговором.

Казалось, недоставало только разъяснений Евфимии относительно взглядов ее на жизнь, чтобы я сам почувствовал в себе сверхъестественное могущество. Оно одушевляло меня как проявление высшего начала. Что-то сверхчеловеческое наполнило мое существо, и благодаря этому я поднялся мгновенно на такую точку зрения, с которой все представлялось мне в ином виде, чем прежде. Твердость духа и власть над жизнью, которыми хвасталась Евфимия, были достойны, по моему мнению, горчайшей насмешки. В то мгновение, когда несчастная предполагала, будто своей пустой, необдуманной игрой она управляет хитросплетениями жизни, она сама была отдана на произвол случая или злого рока, которым управляла моя рука. Только моя мощь, пробужденная таинственными силами, заставляла ее принимать меня за своего друга и союзника. В действительности, взяв на себя только ей на погибель внешний облик ее возлюбленного, я сам сковал ее враждебным могуществом так, что ей не оставалось больше никакой возможности вырваться на свободу. Евфимия, в тщеславном самолюбивом заблуждении своем, вызывала во мне лишь презрение, и связь с ней стала мне тем тягостнее, что в душе моей жила Аврелия, которая одна лишь несла на себе ответственность за совершенные мною грехи, если только я, впрочем, считал еще за грех то, что казалось мне верхом земного блаженства. Я решил широко воспользоваться вселившимся в меня таинственным могуществом и начертать его волшебным жезлом магические круги, в которых должны будут по моему желанию вращаться все события. Барон и Рейнгольд усердно старались сделать для меня приятной жизнь в замке. Никогда не возникало у них и тени подозрения об истинном характере моих отношений к Евфимии: барон часто говорил в минуты невольной откровенности, что лишь благодаря моему влиянию Евфимия вполне ему возвращена. Эти намеки подтверждали, по моему мнению, догадки Рейнгольда, что какой-нибудь случай открыл барону глаза на преступную страсть Евфимии. Гермогена я видел редко: он избегал меня с видимым страхом и тоской. Барон и Рейнгольд приписывали это естественному обаянию моей святой и благочестивой жизни и страху перед духовной силой, позволявшей мне видеть насквозь его расстроенную душу. Аврелия как будто тоже избегала моих взглядов и по возможности отстранялась от меня. Когда же я заговаривал с нею, она становилась такой же испуганной и грустной, как и ее брат. Я был почти уверен, что умалишенный Гермоген дал понять своей сестре о тех чувствах к ней, которые трепетали в моей груди, но мне все же казалось возможным победить это дурное впечатление. Барон — вероятно, под влиянием жены желавший сблизить меня с Аврелией, чтобы через нее влиять на Гермогена, — попросил меня наставлять его дочь в таинствах веры. Таким образом сама Евфимия дала мне средство достигнуть высшего блаженства, рисовавшегося моему пылающему воображению в тысячах сладострастных картин. Чем иным было видение в церкви, как не обещанием высшей силы дать мне ту, обладание которой одно только и могло успокоить бурю, бушевавшую в моей груди, как бы перебрасывая меня с одной бешеной волны страсти на другую?

Вид Аврелии, ее близость, прикосновение ее платья обдавали меня пламенем. Огненный поток крови вздымался ощутительно для меня самого из таинственных недр, где зарождались мои мысли. Поэтому я говорил ей о дивных таинствах религии в пламенных образах, под которыми скрывалось истинное значение, сводившееся к сладострастному бреду самой жгучей и томительной плотской любви. Я рассчитывал, что пламя моих речей должно проникать, словно электрический ток, все внутреннее существо Аврелии и парализовать у нее всякую возможность сопротивления. Брошенные ей в душу образы должны были вне ее сознания развиться, постепенно раскрывая свое затаенное значение, пока, наконец, грудь ее не переполнится томительным желанием неведомого наслаждения, и она сама бросится в мои объятия, чтобы избавиться от этой неизреченной, томительной и в то же время сладостной муки. Я тщательно подготовлялся к урокам, которые должен был давать Аврелии, и усиливал искусными ораторскими приемами значение слов. Благочестивая молоденькая девушка слушала меня, сложив, как на молитву, руки и потупив глаза, но ни один жест или хотя бы даже легкий вздох не показывал, чтобы мои слова возымели на нее сколько-нибудь глубокое влияние. Несмотря на все старания, я не подвигался вперед. Вместо того чтобы зажечь в груди Аврелии страстное пламя, которое заставило бы ее пасть жертвою искушения, я только сам все более разжигал в себе мучительный огонь страсти. Вне себя от боли и сладострастия, я придумывал планы, как погубить Аврелию. Притворно выказывая Евфимии восторг и восхищение ею, я начинал питать к ней все возраставшую беспощадную ненависть, которая, по странной непоследовательности, придавала моему обращению с баронессой что-то дикое и Ужасающее, приводившее ее в трепет. Она даже и не подозревала тайны, скрывавшейся в моей груди, и невольно все больше подчинялась деспотической власти, которую я приобретал над нею. Часто приходило мне в голову освободиться от терзавшей меня страстной муки путем насилия над Аврелией, но каждый раз, когда я, обуреваемый такими мыслями, останавливал свой взгляд на девушке, мне казалось, будто я вижу возле нее ангела-хранителя, который прикрывал ее своим крылом от греховных попыток злого духа. Дрожь пробегала тогда по моему телу, и намерение, казавшееся за минуту перед тем непоколебимым, внезапно ослабевало. Наконец, пришло мне на мысль молиться вместе с молодою девушкой. Я знал по опыту, что в молитве пробуждается страсть, — самые затаенные стремления подымаются из души бурной волною и вытягивают свои шупальцы, чтобы схватить неведомое, которое должно утолить неизреченное томление, терзающее грудь. Земное под маской небесного может тогда смело выступить перед возбужденной наивной душою, обещая ей здесь, на земле, недосягаемые восторги высшего блаженства. Бессознательная страстность увлечет невинную девушку в ловушку, и стремление к святому, неземному блаженству потухнет в неизведанном никогда восторге земного сладострастия. Даже в том обстоятельстве, что Аврелия должна была повторять вслух сочиненные мною молитвы, я видел выгоды, которые могут помочь осуществлению моего злодейского замысла. Я был до известной степени прав. В то время когда Аврелия, стоя возле меня на коленях и обратив взоры к небу, повторяла вслух слова моей молитвы, щеки ее разгорались и грудь подымалась и опускалась от волнения. Я, словно в увлечении молитвы, схватил ее за руки и прижал их к своей груди. Я был так близко от девушки, что чувствовал теплоту ее тела. Распущенные волосы ее падали на мое плечо. Обезумев от страсти, я обнял ее в неудержимом порыве. Мои поцелуи горели уже у нее на устах и на груди, когда вдруг она с пронзительным криком вырвалась из моих объятий. Я не мог ее удержать: у меня было такое чувство, как если бы молния ударила в меня. Аврелия выбежала в соседнюю комнату. Дверь отворилась, и появился Гермоген. Он остановился на пороге, вперив в меня ужасный взор. Собрав все свои силы, я подошел к нему и повелительным тоном крикнул:

— Что тебе здесь надо? Прочь отсюда, безумный!

Гермоген протянул ко мне правую руку и проговорил глухим голосом:

— Я хотел с тобою сразиться — у меня нет силы. Но я вижу, что ты — убийца, так как кровь капает у тебя из глаз и струится по твоей бороде!

Он исчез, захлопнув за собой дверь. Я остался один. Я злился и негодовал на себя за то, что позволил себе поддаться порыву страсти и поставил себя в такое положение, в котором одно слово Аврелии могло меня погубить. Никто, однако, не входил в комнату. У меня было достаточно времени, чтобы прийти в себя и успокоиться. Под наитием вселившегося в меня духа у меня явились планы, с помощью которых можно было уклониться от всех дурных последствий моего злодейского поступка.

При первой же возможности я пришел к Евфимии и рассказал ей всю мою проделку с Аврелией. Евфимия взглянула на это не так легко, как это было для меня желательно: я понял, что, несмотря на твердость духа и уменье смотреть на вещи с особой, якобы высшей, точки зрения, она все же была способна испытывать мелочную ревность. К этому присоединилось у нее еще опасение, что Аврелия вздумает на меня жаловаться. В таком случае обаяние моей святости неизбежно померкнет, и тайна моей близости с баронессой может, чего доброго, разоблачиться. Под влиянием какого-то непонятного для меня самого страха я умолчал о появлении Гермогена и ужасных словах, с которыми он обратился ко мне.

Евфимия молчала в продолжение нескольких минут и, устремив на меня взгляд, показавшийся мне необыкновенно странным, погрузилась в размышление.

— Неужели ты не догадываешься, Викторин, какая блестящая мысль меня осенила? — спросила она наконец. — Могу сказать тебе, что мысль эта как нельзя более достойна моего гениального ума. Вижу, что ты не можешь ее отгадать. Во всяком случае, попытайся воспарить вслед за мною в те выси, куда я собираюсь направить свой смелый полет. Признаться, я несколько удивляюсь тому, что ты, которому следовало бы властно подчинять себе все явления будничной жизни, не мог постоять на коленях возле недурненькой девчонки без того, чтобы не поддаться искушению обнять ее и поцеловать. Впрочем, я нисколько не сержусь на появившееся у тебя к ней вожделение. Насколько я знаю Аврелию, она посовестится рассказать про случившееся и ограничится приисканием благовидного предлога, чтобы уклониться от твоих слишком уж страстных уроков. Поэтому я не опасаюсь неприятных последствий, которые могло бы навлечь на нас твое легкомыслие или, лучше сказать, необузданная твоя страстность. Я не питаю к Аврелии никакой ненависти, но ее лицемерная скромность и напускное кроткое благочестие, за которым скрывается невыносимая гордость, признаюсь, меня бесят. Я снисходила до того, что принимала на себя роль девчонки и становилась подругой Аврелии в играх, но все-таки не могла приобрести ее доверие. Она была со мной робкой и необщительной. Это нежелание сблизиться или, лучше сказать, гордость, побуждающая Аврелию отстраняться от меня, делают ее мне окончательно противной. И вот теперь у меня явилась дивная мысль. Пусть цветок, который так тщеславится своей непорочностью и блестящей свежестью своих лепестков, будет сорван и увянет безвременно. Предоставляю тебе осуществить эту блестящую мысль. У нас найдутся средства к верному и надежному достижению этой цели. Все можно будет свалить к тому же на Гермогена и таким образом отделаться от него окончательно.

Евфимия продолжала развивать придуманный ею план действий и с каждым словом становилась мне все более ненавистной. Я видел в ней только подлую, преступную женщину. Мне самому страстно хотелось погубить Аврелию, так как это представлялось единственным средством к избавлению от беспредельной муки безумной любви, которая терзала мне грудь, но все же содействие Евфимии казалось мне слишком мерзостным и унизительным. К немалому изумлению баронессы я предложил повременить с осуществлением ее плана, но в душе, однако, твердо решил добиться своей цели без помощи Евфимии.