Ворон Доктора Ф

22
18
20
22
24
26
28
30

- Да, госпожа! - поклоном отозвался слуга, контракт еще был в силе.

Паучиха зашипела и вновь сразились Вороны, Цетону все казалось, что Розалинда уж простила, что будет власть и свобода, но Лилия не смотрела, она на коленях стояла подле тела брата, перебирая волосы, смахивая бережно снежинки, глухим не по-девичьи женским голосом напевала размеренно:

- Баю-баю… Баю-Бай, спи, Матвейка, засыпай…

В коченевших маленьких ручках мальчика лежал игрушечный мишка и застывшим покоем улыбался…

Оцепенение. Распалось.

Ужас прорезал сердце Цетона, когда он лицезрел эту картину, впиваясь клыками в паучье тело, казавшееся несуществующим…

И впервые за тысячу лет Ворон заплакал, едва не навзрыд, стенания вырывались рыком, он, наконец, все понял - никакая сила не стоила той жизни, что они отняли, он, наконец, все понял - поздно…

Все боль пронзила бытие его, и в боли осознание Ответа.

Так почему так поздно? Этот долгий свет!

И все сквозь смерть, никто не знал ответа…

И все разрушено, все будет плакать мать, отец уж не придет, а дочь Алина ощутит вдруг одиночество сестры и, может, не сойдет с ума, но шрамы… И все разрушили они, он, эта паучиха… Как же так? Все чувства - это боль, но человечества обряд…

И только через боль возможно покаянье, сквозь боль души откроется вдруг дверь, но поздно, поздно! Как же можно поздно! Вдруг полюбить весь мир и вдруг такой ценой!

Убей ее, убей! А слезы все катились, не убавляя ненависти к паучихе, убила ведь она. А он не спас… И говорил ему - не лги, любая ложь другим ведь убивает нас…

Паучиха превращалась в свои новые формы, она не понимала, что с Цетоном, он оставался человеком, все больше, все отчаяние, перерождаясь во что-то новое, как будто и живое, и таял его собственный лед, потоком нахлынули чувства, и боль и Ответ…

Так, значит, Солнца? Верно! Только… Как поздно понял… Как он мог понять иначе, раньше… Ворону под стать… И только не хотел с ответом перестать вдруг быть и стать ничем, стоком, что питает ненависть отчаянья в краю, где стоны, что чайки над морем… Нет, туда возвращаться невозможно… Теперь…

В ушах звучала надорванными струнами размеренная колыбельная погибшим, кажется, Розалинда все еще пела, а, может, это так когда-то пела его мать, и, может, это имя его, живое, когда еще… Но он не помнил, ускользал весь свет…

Так получи же! Паучиха! И он одной рукой лишь сжал горло чудовища, а другой разбил, но выжег вдруг, грудную клетку, вырывая сердца стук… Паучиха обмякла, стала податливой и бесполезной, смотрела все так же злобно, она не понимала, что ее ждет полное небытие, скалилась, как будто злорадствовала, а потом тихо и молчаливо издохла, подобно паршивой собаке, обреченная так никогда и не стать человеком…

Казалось, Розалинда не следила за исходом поединка, все пела сквозь снег низким, как архангельским, северным тембром, русской горюющей душой без рынка и догматов.

Подняла голову, в глазах ее не оставалось безумия, не оставалось льда, и даже ненависти… Но Цетон все понял по ее лицу, исполненному скорби, как с картины Мунка.

Слез не осталось, в душе болел ответ… Без слов, но словом, без вопроса, но без ощущения змеиной кожи, все стали собой, проникнув вдоль конца во всю суть, но поздно.