Мельмот

22
18
20
22
24
26
28
30
Рукопись Хоффмана

Прага изменилась, но не больше (как мне казалось), чем меняется дверь, когда ее перекрашивают. На муниципальных зданиях появились красные полотнища с черной свастикой, немецкие мальчики надели форму. Однажды вечером загорелась синагога, и пожарные службы не делали ничего, пока весь храм не сгорел дотла, но я узнал об этом уже после окончания войны.

Часто, проходя мимо магазина Байеров, я слышал радио. Каждый раз я представлял, как Фредди кружится в натопленной комнате, цветы вянут в камине, а Франц протягивает мне руку в щель закрывающейся двери, и каждый раз снова ощущал гнетущую неприязнь и жажду обладания.

Как-то январским вечером, когда мне было четырнадцать, – в пятницу, я точно это помню – я поздно возвращался из школы. В освещенных окнах домов по всей Виктория-штрассе жители Праги и солдаты рейха вели дружеские беседы за чашечкой кофе с пирожными. Вернувшиеся с реки галки искали места для ночлега, а трамвайные звонки заливались, как колокольчики на рождественских санях. Все выглядело точно так же, как было всегда и как всегда будет, но вдруг, свернув на свою улицу, я увидел в дверях пустого магазина герра Новака. Он рыдал, держа шляпу в руках. Это была не рассчитанная на публику демонстрация отчаяния, а очень личное переживание, столь же интимное, как размышления. Я спросил:

– Что случилось, герр Новак? Вы что-то потеряли?

Я вспомнил, как это часто бывало, свой потерянный молдавит, и сунул руку в карман, как будто мог его там нащупать. Герр Новак отозвался:

– Йозеф, это ты? Ты так вырос. Тебя не узнать.

Я сел рядом с ним на ступеньку. От него пахло пивом.

– Я просто старался поступать правильно, – сказал он. – Во что тогда верить, если мы не можем верить в закон?

Ответа у меня не было, и я надеялся, что он и не ждал ответа. Он дернул себя за форменную шинель.

– Я просыпаюсь голым, и тогда я просто человек. Но когда я надеваю форму, я становлюсь законом. Существует только один закон, и он справедлив. Всю жизнь я верил в него, как моя жена верит в розы, которые выращивает. Кому я буду служить, если окажется, что я поклонялся ложным богам? Чем тогда окажется вся моя жизнь?

Он продолжал сбивчиво изливать мне душу – выпивка развязывает таким людям язык. Существуют законы, сказал он, в целесообразности которых он сомневается.

– Есть список вещей, которые евреям иметь запрещено. Например, лыжи. Какой вред от катания на лыжах? А еще велосипеды, радио, граммофоны и так далее.

Более того, евреи больше не имели права ходить в общественные бани. Он считал, что это разумно (он знал, что евреи хитры как лисы, и курятник надо от них охранять), но все же… Он ткнул большим пальцем за спину, в сторону витрин пустого магазина. Одно из стекол треснуло.

– Здесь оптик жил, – продолжал он. – Вообще-то парень неплохой. Но я его трижды поймал в комендантский час, когда он возвращался домой с полотенцем под мышкой. Проплывал весь бассейн туда-обратно пятьдесят раз. Я его предупреждал: тебе бы лучше образумиться, иначе всей твоей семье грозят неприятности. Я мог бы с тем же успехом сказать ему: «Карл, у тебя что-то к пальто прицепилось». Он просто продолжал раскладывать учетные карточки по коробкам. И вот прихожу я сегодня вечером и обнаруживаю, что дома никого.

Я спросил, куда они уехали, и он ответил:

– Думаю, от греха подальше.

Тогда я понял, что рассуждает он так же, как и я, медлительно и размеренно, продвигаясь маленькими шажками, приходя к выводам с огромными усилиями. Он произнес, хмурясь:

– Я всегда знал только одно: я – это закон, а закон прав. Но теперь мне кажется, что «правильно» и «хорошо» не одно и то же.

Было поздно, и мне было не по себе, но что-то во мне переменилось. Как будто раньше я смотрел только вниз, на то, как шаркают мои ботинки по мостовой, а теперь начал смотреть перед собой. Я и не подозревал, что эти картины сохранились в моей памяти, но они вдруг ясно предстали передо мной. На пороге пивной, где отец курил с друзьями, я как-то увидел мужчину, его рука была закинута за голову, вывихнутая кисть болталась, как сломанная ветром ветка. В другой раз, выйдя за табаком и поворачивая за угол, я услышал рыдания человека, чей арестованный сын так и не появился дома. Я видел, как редеет число моих одноклассников, уехавших на каникулы и больше не вернувшихся в школу. Я слышал, как молодые солдаты в зимних шинелях показывали на нашу соседку Анну и перешептывались: «Свинья. Свинья».

Мы посмотрели друг на друга. Наверное, каждый увидел в глазах собеседника проблеск внезапного понимания, отрицание, испуг. Снег шел по-прежнему, но теперь он выглядел иначе. Мелкие белые хлопья сменились огромными грязными ошметками. Из-за облаков раздался низкий дрожащий гул, и я увидел падающие клочки бумаги – тысячи, десятки тысяч листовок, сброшенных с пролетающих над городом самолетов. Новак поднял с земли одну из них и поднес к свету. Потом подошел ко мне и остановился под крыльцом, показывая мне листок, и я прочел: «VELKÁ BRITANIE ČESKÉMU NÁRODU – ВЕЛИКОБРИТАНИЯ ЧЕШСКОМУ НАРОДУ!»