Прага изменилась, но не больше (как мне казалось), чем меняется дверь, когда ее перекрашивают. На муниципальных зданиях появились красные полотнища с черной свастикой, немецкие мальчики надели форму. Однажды вечером загорелась синагога, и пожарные службы не делали ничего, пока весь храм не сгорел дотла, но я узнал об этом уже после окончания войны.
Часто, проходя мимо магазина Байеров, я слышал радио. Каждый раз я представлял, как Фредди кружится в натопленной комнате, цветы вянут в камине, а Франц протягивает мне руку в щель закрывающейся двери, и каждый раз снова ощущал гнетущую неприязнь и жажду обладания.
Как-то январским вечером, когда мне было четырнадцать, – в пятницу, я точно это помню – я поздно возвращался из школы. В освещенных окнах домов по всей Виктория-штрассе жители Праги и солдаты рейха вели дружеские беседы за чашечкой кофе с пирожными. Вернувшиеся с реки галки искали места для ночлега, а трамвайные звонки заливались, как колокольчики на рождественских санях. Все выглядело точно так же, как было всегда и как всегда будет, но вдруг, свернув на свою улицу, я увидел в дверях пустого магазина герра Новака. Он рыдал, держа шляпу в руках. Это была не рассчитанная на публику демонстрация отчаяния, а очень личное переживание, столь же интимное, как размышления. Я спросил:
– Что случилось, герр Новак? Вы что-то потеряли?
Я вспомнил, как это часто бывало, свой потерянный молдавит, и сунул руку в карман, как будто мог его там нащупать. Герр Новак отозвался:
– Йозеф, это ты? Ты так вырос. Тебя не узнать.
Я сел рядом с ним на ступеньку. От него пахло пивом.
– Я просто старался поступать правильно, – сказал он. – Во что тогда верить, если мы не можем верить в закон?
Ответа у меня не было, и я надеялся, что он и не ждал ответа. Он дернул себя за форменную шинель.
– Я просыпаюсь голым, и тогда я просто человек. Но когда я надеваю форму, я становлюсь законом. Существует только один закон, и он справедлив. Всю жизнь я верил в него, как моя жена верит в розы, которые выращивает. Кому я буду служить, если окажется, что я поклонялся ложным богам? Чем тогда окажется вся моя жизнь?
Он продолжал сбивчиво изливать мне душу – выпивка развязывает таким людям язык. Существуют законы, сказал он, в целесообразности которых он сомневается.
– Есть список вещей, которые евреям иметь запрещено. Например, лыжи. Какой вред от катания на лыжах? А еще велосипеды, радио, граммофоны и так далее.
Более того, евреи больше не имели права ходить в общественные бани. Он считал, что это разумно (он знал, что евреи хитры как лисы, и курятник надо от них охранять), но все же… Он ткнул большим пальцем за спину, в сторону витрин пустого магазина. Одно из стекол треснуло.
– Здесь оптик жил, – продолжал он. – Вообще-то парень неплохой. Но я его трижды поймал в комендантский час, когда он возвращался домой с полотенцем под мышкой. Проплывал весь бассейн туда-обратно пятьдесят раз. Я его предупреждал: тебе бы лучше образумиться, иначе всей твоей семье грозят неприятности. Я мог бы с тем же успехом сказать ему: «Карл, у тебя что-то к пальто прицепилось». Он просто продолжал раскладывать учетные карточки по коробкам. И вот прихожу я сегодня вечером и обнаруживаю, что дома никого.
Я спросил, куда они уехали, и он ответил:
– Думаю, от греха подальше.
Тогда я понял, что рассуждает он так же, как и я, медлительно и размеренно, продвигаясь маленькими шажками, приходя к выводам с огромными усилиями. Он произнес, хмурясь:
– Я всегда знал только одно: я – это закон, а закон прав. Но теперь мне кажется, что «правильно» и «хорошо» не одно и то же.
Было поздно, и мне было не по себе, но что-то во мне переменилось. Как будто раньше я смотрел только вниз, на то, как шаркают мои ботинки по мостовой, а теперь начал смотреть перед собой. Я и не подозревал, что эти картины сохранились в моей памяти, но они вдруг ясно предстали передо мной. На пороге пивной, где отец курил с друзьями, я как-то увидел мужчину, его рука была закинута за голову, вывихнутая кисть болталась, как сломанная ветром ветка. В другой раз, выйдя за табаком и поворачивая за угол, я услышал рыдания человека, чей арестованный сын так и не появился дома. Я видел, как редеет число моих одноклассников, уехавших на каникулы и больше не вернувшихся в школу. Я слышал, как молодые солдаты в зимних шинелях показывали на нашу соседку Анну и перешептывались: «Свинья. Свинья».
Мы посмотрели друг на друга. Наверное, каждый увидел в глазах собеседника проблеск внезапного понимания, отрицание, испуг. Снег шел по-прежнему, но теперь он выглядел иначе. Мелкие белые хлопья сменились огромными грязными ошметками. Из-за облаков раздался низкий дрожащий гул, и я увидел падающие клочки бумаги – тысячи, десятки тысяч листовок, сброшенных с пролетающих над городом самолетов. Новак поднял с земли одну из них и поднес к свету. Потом подошел ко мне и остановился под крыльцом, показывая мне листок, и я прочел: «VELKÁ BRITANIE ČESKÉMU NÁRODU – ВЕЛИКОБРИТАНИЯ ЧЕШСКОМУ НАРОДУ!»