Мельмот

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ты знаешь этого человека? Кто он?

Новак посмотрел на меня. Он был опустошен, как выжженное здание. Я медленно понимал, что его жизнь у меня в кармане, что она принадлежит мне, как камень, который я носил с собой. Скажи я им, что это герр Новак, как называла его мать, – и он будет обречен за то, что немец, как обречен я сам, и мальчишки обмотают вокруг его шеи вымоченные в бензине тряпки и подожгут их. Скажи я им, что это пан Новак, – его примут за чеха, и он будет спасен.

– Новак! – сказал я, и в то же мгновение на солнце будто набросили огромный кусок черной ткани. Звезд не было. Отовсюду слетались галки; карнизы, печные трубы и всевозможные приютившие их на ночлег места извергали все новых и новых птиц, бесконечно вопрошавших: как? как так? как так? – и смотревших на меня яркими голубыми глазами, и Мельмот неумолимо приближалась ко мне. На сей раз она явилась не в столбе дыма, а в ореоле света – яркого голубоватого свечения, напоминавшего газовое пламя. Ее одежды развевались при ходьбе – казалось, на них пошли тысячи метров тончайшей черной материи, и ткань струилась в сточные канавы, как вода, пока она шла. На ее лицо то и дело набегали тени, и взгляд широко раскрытых глаз был устремлен на меня. Она шла босиком, и ее ноги оставляли на улицах Праги кровавые следы. Все, мимо чего она проходила, погружалось в оцепенение, для всех мужчин и женщин, встретившихся ей на пути, время будто останавливалось. Я не хочу сказать, что они застывали, как насекомые в янтаре, – уж лучше бы это было так. Нет, каждый продолжал заниматься тем же самым, что и до ее появления, – ровно тем же самым и ничем другим, как обреченные грешники, снова и снова выполняющие одни и те же действия без надежды на избавление. Я видел, как в дверях одного из домов по-прежнему колотят ребенка женской туфлей; видел, как несколько мужчин по-прежнему копошатся у девушки под юбкой; видел, как с солдата по-прежнему срывают одежду.

Она приблизилась, и я почувствовал ее запах – сладкий, как летние лилии, и гнилой, как протухшее мясо. Страшно мне не было. Разве я не ждал ее всю жизнь – еще с того дня, как увидел, что фермер на берегу Эгера оставляет в поле стул? Она медленно подошла ко мне и, ни слова не говоря, упала передо мной на колени. Глаза в провалах глазниц казались сделанными из дымчатого стекла, и в них отражались все когда-либо совершенные или задуманные злодеяния мира. Потом она заговорила, и ее голос звучал мягко и умоляюще:

– Йозеф! Что ты здесь делаешь? Что ты собираешься сделать?

Она показала на Новака, который ползал в ногах у окруживших его людей и что-то бормотал, и казалось, что он будет так унижаться и бормотать до тех пор, пока не погаснет солнце.

– Малыш Хоффман, разве я так долго наблюдала за тобой для того лишь, чтобы теперь бросить тебя на улице? Разве я ждала так долго для того лишь, чтобы увидеть, как тебя сожгут у меня на глазах?

– Как я могу дать ему умереть? – возразил я. – Он мой друг.

– Твой друг?

Она поднялась на ноги и засмеялась, и не знаю, она ли возвышалась надо мной или же я сам под тяжестью вины и смятения съежился до размеров муравья, которого вот-вот раздавит ее пята.

– Твой друг? – повторила она. – И как же ты относишься к своим друзьям, малыш Хоффман? В чем же заключается твоя дружба?

И тут полы ее одеяния цвета чернил, словно бы по собственной злой воле, потянулись ко мне, окутали, и я оказался в ее объятиях. Ее руки сомкнулись за моей спиной, как железные ворота, которые запирают на засов. Щекой я касался ее мягкой груди, удушающе пахнущей лилиями. Она сказала:

– Показать тебе, где сейчас твои друзья? Показать, к чему приводит твоя дружба?

Я медленно склонился к ней на грудь, почти проваливаясь в сон, и в этом сне увидел ведущую к воротам Терезиенштадта железную дорогу. Трава здесь не росла. Я увидел казармы, в которых вместо солдат жили дети со старушечьими личиками. Я увидел, как мальчик с обритой из-за вшей головой наклоняется, чтобы подобрать из канавы конский каштан, и как за это преступление он получает пять ударов дубинкой; я увидел измученную голодом девочку, которую привели к коменданту, потому что кто-то донес, что она пела, и я знал, что этими мальчиком и девочкой были Франц и Фредди Байер. Я увидел грязную комнату с множеством грязных коек, и на одной из них лежала изголодавшаяся девочка, дрожащая так сильно, что ее койка ходила ходуном и с дребезжанием ударялась о стену, и кто-то протягивал ей тарелку с картофельными очистками, чтобы она поела. Потом я увидел локомотив, тянущий вагоны наподобие тех, в каких возят скот, и просунутую в щель между деревянных перекладин руку в синяках; я знал, чья это рука, и знал, что отказался пожать ее, и знал, что там, где кончается железная дорога, этих людей ждет ад, и знал, что это я помогал построить этот ад, – я был так же уверен в этом, как если бы сам возводил его каменные стены.

– Видишь, малыш Хоффман? – спросила женщина, и ее объятия были тюрьмой, из которой я так потом никогда и не выбрался. – Видишь, что ты сделал со своими друзьями?

И тут я увидел на железной койке девочку, и изо рта у нее медленно, как дождевая вода из водосточного желоба, текла какая-то грязная жидкость. Когда-то она носила под школьной юбкой розовое атласное белье и читала книги, которые мать запрещала ей читать, когда-то она танцевала со мной под звуки радио и любила кофе с сахаром и сливками, и ей было шестнадцать, и девятнадцатого августа сорок второго года она была убита – не под влиянием сильных эмоций, не в приступе гнева, не обычным человеческим способом, а колесами огромного механизма, и я был одним из зубцов его шестеренок.

И Мельмот проговорила:

– Кто еще, кроме меня, узнает о твоем преступлении? Кто, кроме меня, видел, что у тебя на душе? Что, если они знали, юный Хоффман? Что, если они видели?

– Тогда я обречен, – сказал я.

– Обречен! О да, ты обречен! – Она выпустила меня и рассмеялась. – Разве ты не видишь, какое наказание тебя ожидает?