Из этого состояния его вывел только нарастающий и все ближе приближающийся шум. Это была первая волна ворвавшихся в монастырь паломников, со всех ног бегущих к сени с мощами преподобного. Митя удивленно смотрел на стремительно приближающуюся толпу, где было много баб, которые еще в движении начинали голосить что-то жутко жалостливое и визгливое. Наконец, заметил что-то неладное и прервал чтение отец Порфирий. Он удивленно повернул голову набок, да так и замер с приподнятой рукой, собиравшейся совершить крестное знамение, когда первые подоспевшие (в первой линии оказались исключительно бабы) заскочили на деревянный настил. Некоторые из них стали креститься, кое-кто даже стал на колени, но напирающая толпа быстро смяла все эти робкие следы благоговения. Вскоре она уже затопила весь помост и снесла отца Порфирия. Аналой был опрокинут, а отца Порфирия прижало прямо к мощам. К раке со всех сторон тянулись умоляющие руки в тщетном для большинства случаев желании дотянуться до раки…
– Батюшка, голубчик, спаси!..
– Зосимушка, помилуй!..
– Угодничек святый, помоги!..
Эти и другие трудно различимые вопли сливались в какой-то протяжный стон. Впавший в полный ступор отец Порфирий, словно распятый, раскинул руки по сторонам, как бы желая хоть чуть сдержать напор. Но все было тщетно. Поскольку никто не отходил от мощей – это при всем желании было сделать невозможно – а толпа все прибывала, то давление на помост над ракой все увеличивалось и увеличивалось. Вскоре оно стало таким нестерпимым, что прижатые к краю помоста завизжали благим матом и, опасаясь быть раздавленными, полезли наверх прямо к раке. Вот и ее уже не стало видно под плотным слоем обнимающих и обхвативших со всех сторон тел. Отца Порфирия тоже совсем не стало видно. Митя, который сначала все это наблюдал со стороны, тоже оказался вовлечен во все увеличивающийся водоворот клубящихся вокруг сени тел. Сначала его просто сильно отбросило прямо на могилу отца. Какой-то мещанин в длиннополом кафтане своей широкой спиной просто чуть не сбил его с ног. Чтобы не быть затоптанным Митя встал прямо на надгробную плиту.
– Люди, что вы делаете, люди!?.. Нельзя же так!.. – как бы пробуя голос и хрипло сипя при этом, стал он выговаривать. – Лю… Лю… Лю… – Но сотрясаемый толчками уже новых людей, топтавшихся по могиле, не смог произнести желаемое.
Между тем случилось неминуемое. С хрустом стала заваливаться деревянная сень. Ее стойка со стороны особенно напирающей толпы просто не выдержала и сломилась. Деревянная чешуйчатая крыша сначала дрогнула, затем стала оседать на один угол вниз. Но сломленная колонка задержалась на какое-то время, зато сверху сначала, не выдержав постоянных толчков, отломился и отвалился крест, а затем и весь деревянный куполок сковырнулся на сторону и скатился по ставшей почти отвесно крыше. Но толпу это не образумило, казалось, она просто завыла еще отчаяннее и стала прорываться с еще большим напором, чувствуя, что конец всей этой вакханалии неминуем и уже достаточно близок. Ибо подоспевшая сюда от входных ворот часть жандармов во главе с неумолимым капитаном стала делать свое дело – с немыслимыми ругательствами расхлестывать ногайками толпу, оттесняя ее от мощей. Особенно жутко выглядел капитан. С выпученными вытаращенными глазами, повторяя какое-то татарское проклятие, он немилосердно бил своей шашкой плашмя по спинам и головам, не разбирая кто перед ним – мужчины, женщины или даже дети. Попавшие под этот натиск стали разбегаться, освобождая проход к мощам, к которым еще тянулись не успевшие к ним прикоснуться. А капитан уже сдирал с одной стороны помоста заскочивших туда плачущих то ли от благоговения, то ли от страха паломников. Еще один дружный натиск жандармов, и почти вся толпа схлынула от мощей. И тут Дмитрий Федорович, к этому времени всем этим водоворотом вовлеченный к сломанной стойке одной из колонн, обратил внимание на бабу, с ребенком на руках, которой так и не удалось пробиться к мощам. Она отчаянно рванулась вперед, проскочила под рукой у капитана и стала тянуть ребенка к мощам, чтобы коснуться их телом своего ребеночка. Девочка (это была та самая девочка, на которую обратил внимание и Алеша по дороге в монастырь) бессильно болтала головкой – явно была больной в роде расслабленности. Капитан сначала дернул прорвавшуюся бабу за плечо, но остановить не смог – только разорвал какое-то навороченное у нее на спине тряпье. Баба отчаянно закричала и еще сильнее рванулась вперед. Тогда капитан с размаху ударил ее шашкой по плечу. Удар пришелся по правой руке, которая держала ребенка, и девочка вывалилась у нее из рук, оказавшись на помосте перед мощами. Но баба, воя и стеня, продолжала пропихивать несчастную девочку вперед оставшейся непокалеченной левой рукой. Дальше произошло, как потом скажет сам Митя – какое-то «дежавю». На капитана, развернувшегося спиной к еще неразбежавшейся окончательно толпе, с лопатой в руках бросился тот самый парнишка-трудник, который помогал растаскивать землю при поднятии мощей преподобного. Но в самый последний момент перед ним вырос Митя и успел прикрыть собой капитана. И опять он не смог полностью сдержать удара, только на этот раз не посоха, а лопаты. Удара, который снова пришелся Мите в голову, причем, в ту же самую рану, что осталась от удара отца Ферапонта.
Дальнейшие события Дмитрий Федорович уже видел и осознавал не очень четко. Кровь с удвоенной силой хлынула из вновь потревоженной и развороченной раны, сразу залив ему почти всю правую половину лица вместе с глазом. Но, опускаясь на землю, Митя все-таки увидел упавшую рядом с ним лопату и то, как жандармы схватили паренька и тут же стали его избивать.
– Не на… Не на… Не…не… – опустившись окончательно на колени, Дмитрий Федорович не мог произнести очередную фразу. Толпа уже разбежалась от мощей, но рядом с собой Митя увидел лежащую, похоже, в обмороке бабу с вывернутой в его сторону правой рукой. Митя, пытаясь унять кровь и нарастающий шум в голове, стал болтать ею по сторонам, и услышал, как в одно ухо к нему затек детский плач. Подняв голову и сильно развернув в сторону лицо, чтобы видеть одним оставшимся незалитым глазом, он увидел у мощей ту самую расслабленную прежде девочку. Ей было не больше двух-трех лет. Она стояла у сдвинутой, едва не перевернутой раки, держалась одной ручкой за ее бок, а другой, отчаянно оря, утирала бегущие из ее глазенок слезы. На ней была затрапезная, коричневая от грязи рубашонка, на груди перевязанная бесформенным узлом какого-то тряпья. При этом на каждый ор она как-то ритмично качала головкой, словно помогая себе вытолкнуть изнутри долго копившийся в ней воздух. Мите особенно бросилось в глаза, что на ее белобрысую головку с растрепанными волосиками один за другим планировали и ложились узкими лодочками продолжающие облетать листья ветлы.
Д Е Л А С Е М Е Й Н Ы Е
I
У ГРУШЕНЬКИ
Алеша быстрым шагом подходил к дому купца Самсонова, где, в одной его половине, вернувшись из Сибири, проживала Грушенька. Надо сказать, что обе эти части дома довольно разительно отличались друг от друга. Аграфена Александровна сделала из своей половины отдельный выход на противоположную сторону дома. Для этого пришлось значительно перестроить, а точнее оборудовать заново с противоположной стороны в саду двор с отдельным подъездом. Задача облегчалась, правда, тем, что дом был угловой, и подъезд к Грушеньке был сделан с торца этого массивного и мрачного каменного здания. Впрочем, Грушенька за месяц пребывания уже значительно оживила свою сторону. Фасад дома был заново оштукатурен с примесью какой-то розовой краски, крышу над входом поддерживали резные из светлого гранита колоночки, а росшие в беспорядке со стороны Самсоновых кусты бузины, смородины и крыжовника у Грушеньки уже были аккуратно подрезаны и окружены деревянными загородочками.
Вопреки обыкновению развязный лакей в ужасно скрипящих сапогах (у Грушеньки теперь появился лакей мужского пола) попросил Алешу подождать, и только спустя минуту пригласил в гостиную. Они почти одновременно вышли друг другу навстречу: Алеша – из прихожей, а Аграфена Александровна – из своего рабочего кабинета, за которым был еще проход в ее спаленку. Что можно сказать о том, как выглядела сейчас Грушенька? Она располнела, но располнела как-то «естественно», не бесформенно и безобразно, как часто бывает с русскими женщинами, что в какой-то момент перестают за собой следить и махают рукой на свой внешний вид. Точнее, так чаще бывает с женщинами, которые никогда и не следили за собой. Просто красота юности и молодости с ее естественно красивыми и гармоничными формами так же естественно исчезает у них по ходу их жизни. Но у Груши – не то. Как-то чувствовалось, что ее «естественность» – это результат напряженных, хотя и тщательно скрываемых усилий, усилий, львиная доля которых тратилась и на тщательный подбор соответствующего гардероба. Одета она была безупречно – на этот раз в мягкое шелковое платье с каким-то фиолетовым отливом, что так гармонировало с ее темными (кажется, еще более темными, чем раньше) волосами, уложенными полукосой и опускающимися далее на прикрытые полупрозрачным шифоном плечи. Меньше всего за эти прошедшие тринадцать лет изменилось лицо Грушеньки – оно было удивительно красивым, как и прежде. Даже похудело немножко и все в нем, все его черточки, каким-то парадоксальным образом стали и строже, и в то же время развязнее. Словно им стал доступен для выражения гораздо более широкий диапазон эмоций и чувств, и только одна небольшая «горестная» складочка между бровями выдавала новое измерение во всей этой удивительно сохранившейся красоте, словно слегка портила ее и в то же время облекала новой непонятной глубиной.
Алеша, подойдя к Грушеньке, порывисто обнял ее и глубоко и страстно поцеловал в губы.
– Груня, радость моя!.. Если бы ты знала, что сейчас было в монастыре!.. – уже отстранившись, но все еще не выпуская ее из объятий, глухим голосом заговорил он. – Побоище!.. Побоище натуральное… Уроды, уроды!.. Что творят… Дмитрию тоже досталось… Не волнуйся – ничего серьезного, хотя и голову разбили… Что творят, что творят!.. – еще несколько раз повторил он, подрагивая головой, как бы желая еще раз поцеловать Грушеньку и едва удерживаясь от этого.
– Но это ладно… Это – наши дела… Но я по другому… Я по поводу Дмитрия… Груня, скажи, что делать?.. Я не могу быть по-прежнему твоим…
Грушенька, наконец, вывернулась из объятий, подошла и села на большой красивый диван, стоявшей у глухой стены ее отделанной с большим вкусом и изяществом гостиной, все предметы мебели которой гармонировали друг с другом светлыми ореховыми оттенками. Почти вся эта гостинная вместе с Аграфеной Александровной отражалась в массивном и широком венецианском зеркале, стоящем у торцовой стены слегка вытянутого в длину помещения.
– Это Дмитрий Федорович сам тебе сказал? – поправляя волосы, спросила Грушенька, и при произнесении имени Мити у нее как-то жестко дрогнули и сжались прекрасные большие глаза.