Ключ Соляного Амбара

22
18
20
22
24
26
28
30

И вот этого дорогого красивого человека нет, и маму надо поддержать, и похороны отца, и поминки достойные организовать – с отключенным сознанием для суеты сует… А пока надо маму оживить и успокоить… И Александр сидел возле нее на диване, успокаивал, держал её холодную вялую руку, передавал для оживления руки свое душевное тепло, подбирал осторожно слова, чтобы не нарушить хрупкое равновесие в сознанье мамы на пограничье жизни живых и смерти мертвых…

Много чего надо было сделать для организации достойных похорон и поминок, но Александр знал все, что положено, сделает и все организует, как надо, чтобы и близкие, и друзья, и коллеги по работе простились с его отцом, и никому это не было в тягость и нервное напряжение…

А ещё почему-то засела пыточная мысль в голове Александра, что его отец умер в тот же самый день, второе октября, только на 699 лет позже, чем первый Можайский князь и он же первый Можайский святой Фёдор Ростиславович Чермный. Святой князь Можайский, Смоленский и Ярославский в большинстве летописей именовался как Федор Черный, но во многих древнерусских летописях, отдавая должное красоте и стати князя, летописцы именовали его более возвышенно и велеречиво – св. Федор Чермный. Александр уже твердо знал, что когда-нибудь напишет и опубликует свой исторический роман под интригующим названием «Стезя Святого». Но, потихоньку, около десяти лет, собирая материалы о святом-князе Федоре Можайском, да и о всей истории Земли Можайской, он, занятый похоронными хлопотами задавал себе мысленно, а на кладбище даже вслух вопрос:

– Есть ли какой-то знак Провидения, что лета преставления отца и князя-святого сдвинуты относительно друг дуга не на 700, а на 699 лет?

И отвечал мысленно или шепотом:

– В этом что-то есть – не круглая цифра семи сотен, а близкая к ней, для осознания приближения к истине, всего на один шаг, на один год, всего на один поворот ключа Соляного Амбара…

И почему-то этому вопросу и ответу в трагические похоронные дни прирастали путанные мысли о том, что можно годами биться над решением поставленных темным или просветленным сознанием сложных исторических проблем, но не сдвинуться почему-то с места, соглашаясь в отчаянии с неразрешимостью задач, признавая очередное жизненное поражение. А неразрешимых ситуаций, задач, комплексов проблем не существует. Просто амбарный ключ к решению задачи надежно спрятан в русской истории, искусстве, литературе. Надо как-то поглядеть на проблему под особым углом зрения, чтобы тебе открылось таинство сложной многослойной жизни. И вдруг тогда все слои расслаиваются, отслаиваются, решение находится не на поверхности, не в первом, втором, десятом слое, а глубже… Возможно, в глуби многослойной тайны, многослойной тайны…

Все это абстрактно… А дьявол всегда в деталях… Ты приблизился к тайне Ключа Соляного Амбара, который дядюшка Александр Васильевич, уже ушедший на тот свет на девять лет раньше своего брата Николая Васильевича, изобразил в лунной миниатюре художественного шедевра, где есть стыковка и ночного образа амбара кисти Ивана Лаврентьевича Горохова, и название метафизического романа «Соляной амбар» – с полной яркой луной в левом углу – как ключа глубинного воображения художника.

На пустом месте центрального Николо-Хованского кладбища, где скоро выкопают могилу его отцу, Александр почему-то вспомнил дату рождения по старому стилю Сергея Есенина – 21 сентября – стал судорожно переводить стрелки этой даты на современные рельсы. Вышло 3 октября 1895 года, выходит он на год один год и восемь дней моложе Бориса Вогау (Пильняка).

И мысль: от некруглой годовщины кончины отца, отсчитанной от года смерти князя-святого Федора Можайского (699 вместо 700) и разницы в один день между датой смерти отца и датой рождения поэта Есенина, скаканула через времена и веси к прозаику Пильняку. Да, от Есенина к Пильняку, которому посвятили просто потрясающие стихи-посвящения Пастернак и Ахматова. А Александр вспомнил свои благословенные времена ранней юности, когда 14-летним юнцом он спорил за лавры первого поэта литобъединения при газете «Московский комсомолец», среди просвещенных и посвященных членов в тайну предсмертного стихотворения «До свиданья, друг мой, до свиданья…», ходила байка, что Есенин посвятил эти стих Пильняку, возможно, Мариенгофу, но никак не Эрлиху.

И все это при том, что Александр уже в свои зрелые профессорские годы перепроверил сведения, полученные от соседа по палате в ЦКБ Бориса Леонидовича, о лихом уничижительном мнении поэта Есенина о прозе Пильняка. Как-то случайно в профессорском зале номер один Ленинки открыл заказанную книгу «Минувшее: Исторический альманах». Париж, «Atheneum» 1990, и прочитал у А.И. Тарасова-Родионова:

«Нет, ты не кривись… Спросил я как-то у Пильняка о твоем «Шоколаде»? – «Разве это литература?» – ответил Пильняк брезгливо. И ты, понимаешь, кацо, кто это ответил, это ответил Пильняк, халтурщик, каких не видывал свет. И ты думаешь, он искренно это сказал? Ничего подобного. Его злость взяла, как это появился какой-то там Тарасов-Родионов, о вещи которого спорят, шумят, говорят, перед которым он, Пильняк, уходит в тень. И он тебя возненавидел.

– Ты преувеличиваешь, Серёжа. Мы встречаемся, Сережа и всегда мирно толкуем. И, кроме того, он во всяком случае, художник…

– Кто художник? Это Пильняк-то?! – И Есенин надвинул шапку на глаза. – Да, у него искусство и не ночевало! Он чистейшей воды спекулянт. Ты знаешь, как-то в пьяной компании зашла речь о его творчестве. Это было, когда еще бряцал славой. И он встал, понимаешь ли ты, в этакую позу, задрал ногу на стул и заявил: искусство у меня вот где, в кулаке зажато. Все дам, что нужно и что угодно. Лишь гоните монеты. Хотите, полфунта Кремля отпущу. Ты понимаешь, кацо, ты вдумайся только: «Полфунта Кремля»! Ах, г…о, с…чье, «полфунта Кремля»!

И Есенин с ненавистью ударил о стол дном пивной бутылки. Я никогда не слыхал до этого от Есенина его отзыва о беллетристах и поэтому воспользовался случаем…»

Александр случайно вынул этот листок воспоминаний из папки «исторических материалов» своей спортивной сумки на скамейке кладбища напротив пустого места, где выроют могилу отцу, и почему-то грустно подумал:

«А вдруг, это правда, что Есенин посвятил свои предсмертные стихи не Эрлиху, а Пильняку? Ведь «не ах какие блестящие» эти стихи, но зато берут за душу по одной только причине – потому что последние… Больше других не будет от Сергея Александровича, погибшего в свои тридцать… А у Пильняка, погибшего в свои 43 года на расстрельном полигоне «Коммунарка», ничего уже после «Соляного амбара» не будет… Но как хотелось высказаться и напечататься Борису Андреевичу, когда его в последние год-полтора практически и не печатали… Бог застает человека с известием об аресте и расстреле автора в самый неподходящий момент… Но он высказался о трагедии лишних людей, сотворивших революцию, мечтающих о перманентной революции в мировом масштабе, через образ инцеста и Эдипов комплекс, как троцкист Аким, увидевший, как юродивый музеевед пьет горькую с Голым Человеком, в деревянном образе Христа ли, деревянного чудотворного Николы ли, поднося рюмку к губам то ли деревянного Бога-Сына, то ли к губам деревянного святого чудотворца с мечом и градом в руках…» – так размышлял Александр на кладбище, дожидаясь у положенного номера участка бригадира могильщиков, зная прописную истину любого жизненного соревнования и мероприятия: «Порядок бьёт класс». Он взял в руки еще один листок из «исторической папки», чтобы зачитать фрагмент странной вставки Пильняка в свой последний роман, касающийся Сталина, без упоминания его имени:

«Товарищи стояли на холме над рекою. Далеко на западе – над «европейской Россией» – меркла заря. Ни Климентий, ни Иван не знали, что в те же самые дни, когда приехал Климентий в Шушенское, направляем был в ссылку, только не в Минусинские земли, но в Туруханские, еще дальше на север, к самому полярному кругу – революционер, человек громадной убежденности, громадной воли к борьбе и громадного презрения к царской империи, – тот человек, большевик, который в Сольвычегодской тюрьме пошел сквозь строй – с открытою книгою Маркса. Его поселяли на самом деле в двадцати километрах от полярного круга, и не в селе, а в зимовье, где было всего три избы. Каждый час за ним следил жандарм. Для того, чтобы не умереть, как этого хотела империя, своими руками он сделал себе гарпун, чтобы охотиться за рыбой, и топор, чтобы пробивать лед. Целыми днями ему приходилось охотиться, ловить рыбу, рубить и колоть дрова, топить печь в отчаянном морозе и в полярной ночи, чтобы кормиться и не замерзнуть, не умереть с голода и от мороза. Жандармы следили за тем, как человек не умирает. Империя хотела убить его Арктикой, – он, многажды уже уходивший из ссылок и тюрем, хотел жить, чтобы делать революцию, и – один – он побеждал Арктику…»

С большой долей вероятности, этот отрывок и прочие отрывки о книге «Капитал» Маркса, с пометками рукой Ленина, в руках революционера Леонтия, Пильняк включил в роман для его «проходимости» в печать. Ибо знал «попутчик» Пильняк об известном в литературных кругах ответе Сталина писателям-коммунистам РАПП от 28 февраля 1929 года: «Возьмите, например, такого попутчика, как Пильняк, Известно, что этот попутчик умеет созерцать и изображать заднюю часть нашей революции. Не странно ли, что для таких попутчиков у вас нашлись слова о «бережном» отношении, а для Б. – Белоцерковского не нашлось таких слов?.. Не странно ли, что, ругая Б. – Белоцерковского «классовым врагом» и защищая от него Мейерхольда и Чехова. «На Литпосту» не нашел в своем арсенале ни одного слова критики ни против Мейерхольда (он нуждается в критике!), ни, особенно, против Чехова. Разве можно так размещать силы на фронте? Разве можно так воевать с «классовым врагом» в художественной литературе?»

Он все же дождался могильщиков с лопатами. Но они почему-то не начинали копать. «Ах, да. Деньги…» – подумал Александр подошел к бригадиру, с кем оговорил все, кроме «суммы сверху», что за пределами оплаты работ по выписанной квитанции в бухгалтерии кладбища, и спросил: