Том 5. Пути небесные

22
18
20
22
24
26
28
30

Она взяла свечку и робко вошла в «детскую». Ей показалось, будто все образа померкли. Ни одна лампадка не теплилась. Чувствуя себя недостойной, Даринька зажгла восковую свечку, и, «вся дрожа», оправила и затеплила лампадки. Кроткий, голубоватый свет их давал покой. В черном окне смутно синело снегом. Как всегда, Даринька сняла платье и облачилась в голубенький халатик. Надевая халатик, она нащупала поясок с мощей благоверной княгини Евфросинии – «во разрешение неплодия», – и сердце ее захолонуло. Запахнула халатик, но поясок слышался на чреслах. Она воззрилась на темный образ «Рождества Предтечи», без слов молилась, не зная, о чем молилась, – «страшилась думать», – и вспомнила, что 7-го числа празднование «Собору» и надо поехать в Вознесенский монастырь, как обещалась под Рождество монахине, Старенькая монахиня наставила Дариньку читать ежедень Предтече «Славу», на глас шестый: «Во плоти, Светильниче, Предтече Спасов», и еще «Ангел из неплодных ложесн произошел еси», – и радость пошлет Креститель. Вспомнив это, Даринька закрылась руками от иконы и думала, зажимая слезы, что это теперь не надо. Молилась Владычице, читая привычные молитвы. Не прониклось сердце. Но она все-таки молилась, помня слово матушки Агнии: «А ты повздыхай только… оно и отметется». Но мысли не отметались, мучили. И чем напряженнее молилась, не разумея слов, налетали роями мысли, звуки. Она гнала их. старалась заслонить словами, напрягалась, – и слышала голоса и пение: все, что видела эти дни, повторялось назойливо и ярко.

Даринька после говорила, что она до того ярко видела и слышала, «будто все это повторилось», – и театр, и «Яр», слышала, как цыгане пели и били в бубны, и «Скажи, за-чэм тэбя я встрэ-тил…» – и живой голос Вагаева, и разнузданную певицу в сарафане, и – все… И опять повторилось с ней, «словно пропало время», увидала себя сидящей на лежанке, поясок был развязан и лежал на аналойчике, на Молитвослове.

Такого с ней раньше не случалось. Она знала, по житиям и из рассказов в монастыре, что это «прелесть» и «наваждение», и надо бороть молитвой. Вспомнила, что есть у нее сильная молитва «запрещальная», св. Василия. Был у нее троицкий сундучок, где хранились заветные «памяти». Он был при ней и в монастыре, и она его вынесла – единое достояние свое. Сундучок был священный и хранился на полке, у образов. Даринька увидала бумажку с церковными словами и вспомнила, что бумажку эту дала вознесенская монахиня-старушка, – «ежедень читать, до сорокового дня, – и будет радость». Она перебрала тетрадку, увидала «Ангела с душой», «райского Ангела», и «Катю»… – все вспоминала и прочла, до «киновари», как называла матушка Агния красную «запрещальную», и ужаснулась, что делает. Помолилась об упокоении души Новопреставленной рабы Божией приснопоминаемой инокини Виринеи, – и потеплело сердце. И, помня, «егда бесы одолевают помыслы», стала читать «запрещальную» великого бесогонителя св. Василия: «…и обрати я на бежание, и заповеждь ему отыти оттуду, дабы к тому ничтоже вредна во образех знаменоваемых содеял…» Горячо молилась, страстно, но страстные помыслы одолевали до исступления.

Даринька очнулась – и увидала себя простертой у аналойчика, на спине раскинутой. Сон ее был «безумный», она стыдилась его рассказывать. Говорила только: «Была в полном изнеможении, вся разъят а». После сего, отчаявшаяся, вышла она из «детской», но побоялась спальни и уснула тревожным сном, при лампе, на «пламенном» диване.

Проснулась от грохота дров в кухне, Было к шести часам. Удивилась, что в руке у нее тетрадка со стишками, и вспомнила: надо поехать в город, купить игрушку.

Даринька вышла рано. Метель все не утихала, с крыш мело снеговыми ворохами. Карп разгребал у дома, подивился: в такую крутень – и в город! Она, как бы извиняясь, сказала ему, что надо купить игрушку, просил в письме Виктор Алексеевич, – мальчика его рождение нынче. Карп проводил: «Ну, час вам добрый». Слава Богу, попался на Страстной площади старик извозчик. «В город… далеко, барышня… снегу лошади по брюхо». Едва повез. Не было видно часов на колокольне.

Проезды у Иверской забило снегом. В Рядах было необычно пусто, Купцы с молодцами забавлялись снегом, отгребали сугробы из проходов, откапывали пропавшие ступеньки. В Игрушечном ряду, пролетном, стукало и мотало ветром румяные маски-рожи в войлочно-рыжих бакенбардах. Даринька нашла игрушечную лавку, где, кажется, покупали они гусарчика и куклу, – и не туда попала: там был совсем молодой хозяин, тут – какой-то седой и неприятный, – и вспомнила: кажется, тот самый, неприятный, который тогда на бегах кричал дребезжащим голосом, – все каркал: «Попомните мое слово!» Она было хотела выйти, но купец в лисьей шубе приветливо поклонился и сказал дребезжащим голосом: «Первый почин… легкая у вас, барышня, рука, на счастье!» Даринька растерялась – и осталась.

«Для барышни вам или для молодого человека-с?» Глазели из картонок голубенькие боярышни и пышные расписные кормилицы в кисейках, какие-то неприятные… атласные будуарчики жестко светились зеркальцами, в пустых, неприятных ванночках мертво белели каменные младенчики, остро воняло клеем и скипидарной краской, – все смешивалось в кучу, все было почему-то неприятно, глаза ничего не находили. «Видимо, вам для братца? Как-с, для племянничка? а-а… так-с, для знакомого мальчика… молоденькие сами, где же еще для своего-то… Как не найдете ничего… да вот, попомните мое слово, найдем, что нужно… – уважительно занимал купец. – Вот лошадка начальная, глядите… съемное седлецо, стремена самые наглядные. Есть лошадка?.. Ну, в таком разе возьмите настоящую машину, с живым свисточком… извольте прислушаться, как засвистит… – И купец в лисьей шубе, прищурясь хитро, показал, как свистит машина. – Опять все есть! Ведь вот нам какая незалада с вами. В таком разе вот что сообразим… попомните мое слово, лучшего не найтить». И, взяв шестик с крючком на конце, купец показал на полку, где висели картоны с касками. «Покупают и алистократы, очень благородное занятие. Кавалергарда возьмите, Цена ему… шесть рублей серебром, а с вас из уважения к такой погоде, четыре рубля семь гривен. А то, на что лучше, возьмите кирасира… три с полтиной, со шпорами. В самый теперь раз, все на Балканы едут, добровольно… на турку пойдет ваш крестничек… чего же лучше-с! – И подцепил на крючок кавалергарда, – Не тот-с? Можно и отменить-с, как вам приятней-с… гусара снимем. Попомните мое слово, прямо вас расцелует… три с полтиной, дешевле репы». Было все самое натуральное, блестящее: черная лаковая каска, пушистые золотые эполеты, красная грудь навыгиб, сабелька, патронташ и шпорки, – «не гусар, а… блеск-с!». И купец хитро усмехнулся. Вышла она из лавки с тяжелым чувством: казалось неслучайным, что попала к «этому неприятному».

Она попросила Карпа сейчас же отнести на Поварскую, передать «бабушке», как писал Виктор Алексеевич, – и сказать, что это прислал папа. Подумала: почему – «бабушке»?

Она, очевидно, в Петербурге. Ну, теперь все равно. Теперь надо… что же?.. Да, одеться… десять уж пробило.

Даринька спешила, дрожали руки, валились шпильки, узкие башмачки не надевались, лопнула планшетка у корсета, воротнички сминались, лицо пылало, Даринька надела синее шерстяное, «воскресное», – у «голубенькой принцессы» хвост был совсем отрепан, – подхватила подол несносным «пажем», незажимающим, увидала, как задрано, белую юбку видно, опустила и в изнеможении упала в кресло. Спрашивала себя мучительно; «Зачем я это…?!», внушала себе, что «это последний раз», отбегала к часам, считала, сколько еще осталось: «Рано, только без двадцати одиннадцать… попозже лучше?..», боялась, что опоздает, может, кто-нибудь помешает. Радовалась, что послала Карпа: не увидит. Подушила кружевной платочек своим грэп-эплем, увидала серебряный флакончик, вспомнила: «По-дэ-вьерж все мужчины любят!» – и… попрыскала чуть на платье. Думала – ротонду или шубку?.. Лучше шубку, «руки не связаны». Надела шапочку, лучше подходит к шубке, да и метель, не повязалась шалью. «А волосы растреплет?.. подниму воротник…» – и вышла стремительно парадным, даже не сказав Анюте, не стукнув дверью.

Даринька заставила себя идти спокойно, старалась унять мысли. На повороте переулка, откуда видно, как проезжают по бульвару, остановилась передохнуть. Тревожилась: что он ей скажет и как она ответит. Вышло все очень просто.

У выхода из переулка она увидела темневшую в метели голову лошади: самой лошади не было за домом видно. Голова заносилась и кивала, и по гордому, неспокойному закиду Даринька узнала плута Огарка. Остановилась… – и вышла, «словно ее толкнуло».

«Вы!..» – услыхала она радостно-возбужденный возглас и увидела, как вскинулся-заиграл Огарок. Взглянула из-под ресниц, смущенно, и не узнала Вагаева: он был в венгерке с седым барашком, в промятой шапке, – казался совсем другим. «Не могу поздороваться, поцеловать вам руку, простите, Дари…» – говорил Вагаев с ласково-поясняющей улыбкой, силясь держать Огарка. Рысак закидывался, трепал беговые санки, как коробок. «Видите… какой! вас смутился… – Вагаев отвалился, совсем головой за санки, затягивая вожжи, и любовался на Дариньку вполглаза. – Вот что… подойдите сзади, осторожно только, берите сначала меня под руку… так так… прыгайте, прыгайте!.. чудесно, крепче только под руку, крепче, крепче!..» – Даринька впрыгнула, Вагаев прижал ее руку локтем – и все метнулось.

«Прижмитесь крепче… не страшно? – спрашивал он, счастливый, говорили его глаза из-под барашка, намерзший ус, – Ближе ко мне, Дари!..» – настаивал он, правя, засматривая вперед и тяня за собой Дариньку.

Она вспоминала после это «безумие», это уносившее ощущение «прелести», уносившее в небывалое, куда-то, что любила она в метели. Где-то свернули… Поварская?.. Неслись палисадники Садовой, потом Триумфальные ворота… Тверской-Ямской… Рысак посбавил, пошел рысцой. Вагаев взглянул на Дариньку, в разгоревшееся ее лицо, в налившиеся от ветра губы, обнял горячим взглядом, так ясно говорившим, и прижал ее руку локтем. «Куда?» Она не знала. «Как я счастлив!.. – говорил восторженно Вагаев. – Боже, как я счастлив!.. Я не мог спать после вчерашнего, всю ночь безумствовал, был у „Яра“, искал вас в песнях… Знаете что… махнем в Разумовское, к цыганам! можно? на час, не больше… мо-жно?..» Она сказала ему ресницами. «Последний ведь раз мы с вами… Встретимся в Петербурге, да? Помните, говорили, да? Мне пора в полк, но вы приказали мне остаться… все закрыли. Не буду больше, простите… – сказал он нежно, видя ее смущение. – Слушал песни… весь в вас, в мечтах о вас… вас слушал, вы сами песня, только не спеть ее…»

Огарок подвигался шагом. Вагаев говорил «безумно». Было чувство бездумного покоя: ехать, слушать…

«Крепче меня возьмите… милая!.. еще крепче!..» – сказал Вагаев и крикнул: «Гей!..»

Это был гон, безумный, страшный. Слышалось только – гей!.. гей!.. – взмывало и заливало сердце. Летело снегом, брызгам, конским теплом дыхания, струилось нежно… Она припала к плечу Вагаева, чувствовала его глаза, так близко…

Что было – она не помнила…