Том 5. Пути небесные

22
18
20
22
24
26
28
30

– И тут произошла сцена безобразная, невероятная! – с возмущением вспоминал Виктор Алексеевич. – Эта старуха, хромоногая мать Иустина, признала Дариньку. Надо сказать, монахиня эта считалась полуюродивой, чуть ли не одержимой, но строгой по уставу и очень ревнующей славе святой обители. Признала и замолчала, пристукнула только костылем. Даринька вне себя, – душно ей сразу стало, сорвала с головы платок… и… в прическе а-ля грэк, в изумрудных сережках, полубезумная, стала рыдать и биться. И вот тут одержимая поднялась со стульчика, подняла свой костыль и стала ее клясть, самыми ужасными словами: «Блудница, распутница, в Пречистую плюнула, променяла на сладенькое, шлюха, франтиха, трепохвостка… не даст тебе радости Пречистая, матушку Агнию в гроб свела…» – ужасно. Даринька билась, девочка оттирала ее снегом и плакала, вступились тут, хотели на извозчика… Даринька нашла силы, перекрестилась, смирилась… сказала матери Иустине: «Пожалейте, матушка, меня… простите…» А та костылем… Какая-то старушка монахиня повела ее к себе в келью. Но не только эти проклятия одержимой, тут другое еще, важнее. В кончине матушки Виринеи, вполне естественной, Даринька увидала знамение, кару, как бы «окрик грозный». Старушка, 80 лет ей было, простудилась на холоду, в три дня свернулась, воспаление легкого… ничего удивительного. Но вот что особенно поразило Дариньку, Скончалась матушка Виринея как раз в ту метельную ночь, когда мы укрылись «под святое», ждали тройки. Как будто и не случайно вышло: пьяная тройка налетела, и нас толкнуло к стенам обители. Для Дариньки это было – знамение, – «прощание с матушкой Виринеей», которая в это время отходила, рядом, за той стеной, у которой ютились мы. В этом увидела Даринька укор: вот, ты пошла на такую жизнь, и после тебе откроется… откроется, что чистая, достойная инокиня умирала, а ты, беглая, распутная, по кабакам гуляешь, такая твоя дорога, сама от святого отказалась, в святое плюнула! Так и говорила: «И эта метель привела меня, матушка Агния привела, ткнула, как кощонку носом… пей, искупай!» Вот в этой-то внезапной кончине она и увидала «знамение» себе: «Кончено для тебя здесь все, не нужно твоих гостинчиков, и ты не нужна, ступай!»

После она посмотрела глубже, увидала в «знамении» этом еще другое. Не так-то просты, как думаем, «явления нашей жизни», «житейские пустяки».

Старушка монахиня как могла успокоила Дариньку, рассказала про матушку Виринею. Четыре денька проболела только. И приобщилась, и особоровалась, и все сестрицам пораздавала на руки, и на поминовение двести рублей оставила, и на сорокоусты, и… все по чину. Отошла тихо-тихо, на четвертый день Рождества Господня преставилась, до последнего часу досидела на холоду, ради святой обители.

Давно отошла поздняя обедня. Старушка повела Дариньку в собор, достала старенького иеромонаха, и служили хорошую панихиду по усопшей рабе Божьей, новопреставленной инокине Виринее, и еще по приснопамятной рабе Божией инокине Агнии. Иеромонах уступил мольбе и пошел в метели на занесенное снегом кладбище служить литию на укрывшихся под сугробами могилках. Когда ушел с клирошанками, Даринька долго плакала на могилках, рыдала в снег. И плакала с ней Анюта, не зная, о чем плачет. И метель заметала их. Плакала Даринька о своем сиротстве, о мутной жизни, о свете, который светил когда-то, теперь – погас. Слыша задавленные всхлипы, бессильные зовы – «Ма-тушка!..», плакала с ней Анюта.

Уже наступили сумерки, когда они вернулись. Девочка плакалась, что потеряли кулек с гостинцами. «На кладбище, пожалуй, теперь занесло снежком – и не найти». Даринька лежала в спальне, лицом в подушки. Не прочитала даже принесенного без нее письма, не вникала, что толковала-путала Прасковеюшка, как «опять была эта самая, лихущая… оставила вот бумажку, чтобы беспременно прочитали…» Даринька и не взглянула на бумажку. Совсем стемнело.

Даринька не слыхала, как проходило время, Не слыхала, как позвонились негромко на парадном. Анюта окликала, спрашивала ее о чем-то, – она не понимала. Анюта трогала за плечо и повторяла тревожным шепотом: «Да барыня, да там приехал!..» «Приехал… кто приехал?!»

«Приехал – офицер, красивый… на Рождестве-то зелененькую бумажку дал-то…»

Даринька растерялась, зашептала: «Сейчас, погоди… Господи…» Анюта торопила: «По зале ходит… все руки потирает…»

Даринька слушала бессильно, как в зале позванивают шпоры.

XXIII

Отчаяние

Рассказывая о «петербургской истории», Виктор Алексеевич не оправдывал себя, а, напротив, – подчеркивал преступное свое поведение, даже «упоение грязью». И приводил из Пушкина:

Есть упоение в бою И бездны мрачной на краю, И в разъяренном океане, Средь грозных волн и бурной тьмы, И в аравийском урагане, И в дуновении Чумы!

И – еще:

Бокалы пеним дружно мы, И девы-розы пьем дыханье – Быть может – полное Чумы!

Он называл Пушкина «мира сего провидец» и приводил стихи не в оправдание своего «очертяголовства», а с горестным признанием, что человек может и «чумою» упиваться. Он бичевал себя, чтобы еще больше закрепить в себе дорогое-найденное, – постигнутую планомерность жизни. Во всем, что случилось с ним и с Даринькой, виделся ему как бы План, усматривалась «Рука ведущая», – даже в грехопадении, ибо грехопадения неизбежно вели к страданиям, а страдания заставляли искать путей. Но, не щадя себя, он горячо оправдывал Дариньку и всегда молитвенно говорил о мученичестве и светоносном подвижничестве ее.

– Когда в Петербурге я предавался безумию, Дариньке выпали тяжелые испытания. Хоть бы тот случай у монастырских ворот, с юродивой. Даринька вспоминала с болью, как ухватилась за подаянный столик, молила простить, пожалеть ее, а мать Иустина-одержимая рванула от нее тарелочку с медяками. О мерзлых копейках возревновала, как бы не осквернила Даринька. Так и осталась у нее в сердце та оловянная тарелочка с медяками, снегом запорошенная… всю жизнь помнила ее Даринька. И вот начались для нее страшные дни соблазна, отчаяния, и как бы утрата воли, «провал сознания». Она не все еще помнила из того, что тогда с ней творили. После этого ее очень мучило. Мучило и меня.

В «записке к ближним» сказано так об этом:

«В те дни я жила во сне, все выходы для меня закрылись. Когда услыхала его шаги – почувствовала: вот и выход. Меня повело отчаяние, и я поддалась ему. Не думала о грехе, не чувствовала себя, ничего уже не боялась, – оставил меня страх Божий». «Господи, да не яростью Твоею облишичи мене, ниже гневом Твоим накажеши мене».

Звон и шаги по зале приказывали и звали.

Сбросив оцепенение, Даринька нашарила в темноте лампу, чтобы оглядеться, не очень ли измялось платье. Она была в простеньком, сереньком, чистом, – ходила в нем только в церковь. Виктор Алексеевич называл его «девочка»: оно было коротковато и узковато ей, и Даринька казалась в нем совсем юной и тоненькой, – «бедная такая девочка». Зажигая второпях лампу, она разбила стекло, зажгла спичку – ужаснулась, какое платье, совсем измялось… услыхала шаги и звякание, чиркнула еще спичку, чтобы хоть волосы поправить, увидела в зеркале безумно-испуганные глаза, обожгла пальцы, решила не выходить и – «чуть ли не побежала» – стремительно вышла в залу.

В зале горела только боковая лампа у двери – и было тускловато. Вагаев стоял у ландышей и смотрел в окно. Услыхав шорох, он быстро обернулся и, вытянув руки, подошел очень близко, «совсем как свой». Как и раньше, при встречах с ним, Даринька оробела и смутилась. Он был, как всегда, блестящий, оживленный, звонкий, сильный, обворожительный, с ласково-смелыми глазами. Сказал мягко и выразительно, как счастлив, что ее видит, взял покорную ее руку, поцеловал медленно, будто пил, и, продолжая удерживать, взял другую, поцеловал нежно и выразительно, как бы благодаря за что-то, подержал вместе, словно хотел согреть, и сказал, обнимая взглядом: «Но почему такие холодные… как льдышки!» Любуясь ее смущением, заглядывая в убегавшие от него глаза, он свободно ее разглядывал, сверху вниз. «Сегодня – совсем другая, девочка совсем… прелестная девочка… Что с вами?.. – переменил он тон, увидев, как Даринька отвела голову и старалась отнять у него руки, – почему плачете?.. Простите, если я… Что-нибудь случилось?..» Он поддержал ее и повел к дивану. Даринька помнила, что он успокаивал ее. Но слов не помнила.