Виктор Алексеевич решил сейчас же ехать в Москву, заехал проститься к бывшему начальнику, попал на вечеринку с елкой, его заговорили, и он опоздал на поезд. И тут случилось «ужасное».
Он уже собирался уходить, чтобы пораньше лечь и ехать с утренним поездом, как вошла красивая брюнетка, все зашептались, и Виктор Алексеевич услыхал, что эта «та самая, венгерка, известная». Их даже и не знакомили. Заиграла музыка, все особенно оживились и зашептались, что она сейчас будет танцевать «свою венгерку». Виктор Алексеевич никогда не видел, как танцуют венгерку, и остался. И не только остался после захватившей его «венгерки», которую «оригинальная женщина» в зеленом бархате и в необычно короткой юбке и сапожках раздражающе-лихо танцевала, но и после польки-мазурки, и даже сам танцевал с венгеркой. Венгерка говорила с ним по-немецки и была рада поговорить, – по-французски говорила плохо, по-русски совсем не понимала, – просила его танцевать еще и еще, и он почувствовал себя с ней свободно и увлекательно. Он заинтересовался ею, таинственным чем-то в ней, «зовущим», справился у хозяина, кто она, но хозяин не знал, сказал только, что приехала с кем-то из посольских. За ней ухаживали, держала она себя непринужденно, немножко даже кафешантанно, за ужином сидела с Виктором Алексеевичем, много пила и попросила проводить ее – немножко пройтись по Невскому. Виктор Алексеевич очутился с ней за городом, провожал до гостиницы под утро… – так началось «ужасное».
Налетел шквал, случилось «что-то бесовское». Он боролся с безумием, писал Дариньке раздирающие письма, умоляя спасти его от грязи, приехать к нему, и тут же просил не приезжать, даже не писать ему, – «недостоин и твоего словечка, словечко твое будет осквернено здесь». И, наконец, перестал писать, – «все забыл». Ездил с венгеркой на льдистую Иматру, истратил бывшие при нем деньги, взял пять тысяч из конторы Юнкера и их истратил – и это в одну неделю. Чуть ли не собирался провожать венгерку за границу, заехал за ней в гостиницу и получил оставленную записку, где «Ялли» благодарила его за чудесные дни знакомства. Коридорный сказал, что барыня уехала раным-рано с каким-то усатым, черным.
– В эти безумные дни я совсем потерял себя, словно меня опоили чем-то, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Пропустил назначенное на 10 января заседание комиссии и должен был извиняться случившейся болезнью. Проект разобрали без меня и признали «заслуживающим внимания». Не было и разговоров о причислении и продвижении. А в эти дни, как узнал я, воротясь из Финляндии, каждый день заходил Вагаев и справлялся, куда я выехал и с какой дамой. Он предполагал, что приехала Даринька и мы прячемся от него. Этот случай тогда не казался мне чем-то из ряду вон выходящим, тем более –
Вернувшись в гостиницу, Виктор Алексеевич застал у себя Вагаева.
– Диму я не узнал, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Он был не похож на себя, говорил резкости. На вопрос, когда приехал и когда в последний раз видел Дариньку, он даже не ответил, а разразился упреками, что я играю с ним скверную игру. И я понял, что он «осекся». Скверную игру?! Не только с ним скверную игру, а… что я отвратительно поступаю с Дарьей Ивановной, злоупотребляю ее беспомощностью, пользуюсь ею, как… Я готов был его ударить. Он тоже поднял руку. Мы были опутаны
XXXII
Преображение
Накануне приезда Виктора Алексеевича Даринька получила телеграмму. Телеграмма была не простая, а пачка листков, склеенных ярлыком с печатью, почтальон сказал, что это важная телеграмма, и попросил расписаться. Дариньке почему-то представилось, что случилось ужасное и теперь разрешится все. Но телеграмму ничего не разрешила, а еще больше запутала и смутила найденный Даринькой покой.
Телеграмму прислал Вагаев. Он просил позволения ее увидеть, не избегать его, выслушать объяснения, и тогда она все поймет, клялся ей в вечной любви и, заканчивая мольбой «понять и спасти его от непоправимого», заклинал немедленно ответить и назначить время и место, где он может ее увидеть.
Даринька растерялась: представилось ей, что Вагаев застрелился. Она тут же поехала на телеграф, попросила старичка военного помочь ей составить телеграмму, и тот участливо написал, с путаных слов ее: «Не впадайте в отчаяние. Господь указал мне путь, я напишу вам все и буду за вас молиться». Старичок отечески пожалел ее и успокоил: «Ничего, милая барышня, Бог даст – все будет хорошо». Встревоженная, она вернулась домой и сейчас же прочла письмо в голубом конверте, оставленное до Виктора Алексеевича. Как и предполагала, письмо было от Вагаева – и совершенно безумное письмо.
Вагаев писал: «Вы знаете, что отныне вы мне жена… – вы мне себя вручили, обручили, зачем же избегаете меня, кого вы называли вечным, „небесным супругом“ даже?! вы
Письмо было большое, – «пламенная, сумбурная поэма», – говорил о нем Виктор Алексеевич. – И оно Дариньку потрясло. Это был последний соблазн, самый неодолимый, кажется. И все же Даринька совладала. Она удалилась в свое укрытие, в «детскую», и там что-то случилось с ней… С ней случился «молитвенный припадок». Анюта слышала, как Даринька вскрикнула и упала. Старушка с девочкой обливали ее водой, и, когда она пришла в себя, ее лицо было необыкновенно светлое, – «так нас и осветила», – говорили они потом. Мне она говорила, что тогда она увидела
Виктор Алексеевич нашел Дариньку совершенно преображенной. Она показалась ему спокойной, просветленной, что-то
Она не ответила прежним порывом ласки. Она кротко его поцеловала, и Виктор Алексеевич почувствовал, что в ней что-то изменилось, углубилось,
– Я сам был сдержанней, чем всегда, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Я был преступником перед ней, я не имел права даже ее касаться. И она чувствовала это. И я почувствовал, до чего я ничтожен, грязен. Все она мне сказала, во всем покаялась. И я понимал, что не передо мной кается она, а был лишь свидетелем исповеди ее, ее борьбы и нечеловеческой победы. Она рассказывала, будто вспоминала, воскрешала перед собой все мелочи, все слова, все, что было за эти дни в мыслях ее и действиях, и я поражался сокровищам памяти ее, чуткости ее, художественной силе ее рассказа. Слушал какой-то божественно-дьявольский роман и как будто видел состязание и игру сил в этой «божественной комедии», где разыгрывалось по чьей-то воле, по внутреннему, невидимому плану –
Даринька простила Виктора Алексеевича, простила благосклонно, как ребенка за баловство, но было что-то в ее глазах, похожее на брезгливость. Она показала ему все телеграммы и письма Димы, перечислила все цветы и поцелуи, все «провалы сознания», до смущавшего ее ужина после театра. Объяснила ему – и он как будто понял, – чувства свои в метели, когда зрела «Хрисанфа и Дарию», небесно венчанных, когда не было ни земли, ни неба, а «что-то никакое, совсем пустое». Показывая голубое письмо, написанное Димой еще в Москве, сказала, смотря непорочными глазами: «Это не так, неправда… это было в метели, во сне, как будто… и там, в Зоологическом, на горах, было такое же, не в жизни… я говорила, не сознавая… видела сны, и он целовал меня…» Он спросил: «Ты его любишь?» Она подумала. «Да, люблю… сказала она спокойно, – но эта любовь другая. Я ушла бы к нему… он тоже слабый, мне его жалко очень, сердце мое лежит к нему… я не могу говорить неправду, я ушла бы. Но мне другое
– Это меня больно укололо, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Во мне болело оскорбленное чувство собственника. Ведь я нашел ее, придал ей чудесное обрамление, и она – моя. Я понимал, что для нее, такой… и еще лучше, если бы она стала чуть-чуть не такой, а как бывала к театре или в том маскараде… если бы только захотела, открылись бы все сокровища, титулы и дворцы… что – я! И я помалкивал. Я видел, что у нас надломилось что-то, в близости нашей с ней. Но, правду сказать, какая же была близость между нами? Я, властитель, – и она, покорная, кроткая рабыня. И вот я видел теперь, что она перестала быть рабыней, что она – вот какая, высоко надо мной, царица, а я – у подножия ног ее. В чем я мог упрекнуть ее?
Этот «надлом» между ними остался на много дней. Были спокойные отношения молчаливо условленного братства. Даринька больше сидела в «детской», за пяльцами, вышивала покров на ковчежец с главкой Анастасии-Узорешительницы, по лиловому бархату васильки. Виктор Алексеевич усиленно хлопотал с разводом, вел дело о наследстве. От Димы приходили «голубые» письма. В первые дни приезда Виктора Алексеевича она сама составила обещанное Вагаеву по телеграфу письмо-ответ, высказалась, открыв всю душу. Это письмо отняло у Вагаева последнюю надежду, как он написал в ответ. Но он продолжал писать, уже не прося ответов, просил позволения писать ей. Она читала, давала читать Виктору Алексеевичу и складывала в троицкий сундучок, заветный. Эти «голубые» письма что-то будили в ней. Она становилась замкнутей и грустней, Виктор Алексеевич советовал ей кончать «эти послания», советовал осторожно, делая над собой усилия, но Даринька спокойно говорила: «Это его покоит, я не могу делать ему больно»… «И тебе это интересно, ты прячешь его послания?» – «Да. Я просила его больше но писать мне о чувствах, он теперь пишет стихи и умные слова, и это интересно мне. Я ведь так мало знаю. А мне надо знать больше, очень много». Виктор Алексеевич сознавал, что сам ничего не дал Дариньке, и смирился. Что же писал Дариньке Вагаев?
Вот что рассказывал об этом Виктор Алексеевич.