Избранное

22
18
20
22
24
26
28
30

— Гони!

Дьячок понял, согласно кивнул и погнал что есть мочи. Таким галопом помчался, что и не догнать, начинал с середины и до конца не добирался. По его следам торопился священник и тараторил скороговоркой свое, но, не давая попу спуску, вступал и обгонял его дьячок. Казалось, они несутся наперегонки, соревнуясь, кто кого обскачет. Стоило дьячку почувствовать, что поп выдыхается, он тут же заглушал его молитву и мелкой рысью мчался дальше: догоняй! Наконец священник едва заметно подмигнул, дьячок и тут понял; расставил ноги, поднял голову, напряг шею и запел — плавно, чисто, красиво, во весь голос, как человек, завершивший наконец тягостное, давно начатое дело. Поп присоединился, и они вместе не торопясь, как два подгулявших забулдыги парня, возвращающиеся среди ночи в обнимку из корчмы, завершили службу.

Мужики, стоявшие тут же рядом, заслонившись соломенными шляпами от солнца, весело переглянулись:

— Вот так молебен! Чудеса в решете!

— Да, молебен что надо!

— Сколько живу на белом свете, такого не слыхивал.

Священник с большим трудом разложил перед собой на столике две церковные книги и, выждав, когда воцарится полная тишина, начал проповедь.

Первые слова грянули как гром среди ясного неба. Начал поп по-латыни и тут же перевел свои слова на румынский, перевел он, правда, неточно, а вернее сказать, совсем другие слова, не те, что произнес, и сам заметил свою оплошность, но не стал поправляться — сойдет и так. Кто мог его уличить? Никто. Он хотел произвести впечатление и произвел его: все так и застыли раскрыв рот. Этого ему и хотелось.

А затем он заговорил о «королях» и «императорах», вечных козлах отпущения всех попов на свете, и мало-помалу перешел к «тщете человеческой жизни» и «бессмысленной алчности к богатству, хотя неминуемо гнить всем в земле и быть съедену червями».

Ему хотелось говорить от имени господа и высшей справедливости, но, несмотря на все свои старания, греб он явно не туда, и все догадывались, к чему он клонит.

Слова попа обрушивались как потоки воды на головы собравшихся, он приводил тексты из Священного писания то по-французски, то по-латыни, а один раз даже произнес что-то по-гречески, приписав слова святому Иоанну Златоусту, — благо святой не мог этого услышать и опровергнуть, — все обрывки знаний, какие почерпнул он за четыре года учения в духовной семинарии, он вывалил разом. (Никогда еще, сколько он себя помнит, не находило на него такого вдохновения.) Конечно, всю эту речь он заранее подготовил дома, так что шел по проторенной дороге, а сводилась его речь к тому, что все в мире бренно и все суета сует. Под конец проповеди он перешел к наглядному примеру бренности и суетности человеческой жизни и закричал во весь двор:

— Что?! Что возьмет с собой Уркан в могилу? Постолы, изодранные на дорогах Кымпии? Рваную нищенскую шапчонку? Суму, что носил на спине всю свою жизнь? Суму, в которой перетаскал он все свое состояние, а потом благополучно лишился и был вынужден жить у ворот в старом сарае? Может быть, он возьмет с собой что-нибудь из того, что не подали ему как милостыню, а нашел он сам? — Поп особо подчеркнул слово «нашел». — Что?! Что из всего этого он взял с собой? Что возьмет он из утех своей земной жизни?..

Стоя возле Лудовики у гроба, Симион чувствовал себя маленьким ребенком, готовым спрятаться за спину матери. Каждое слово попа хлестало его по сердцу, как бич. Порой он чувствовал в себе такую силу, что готов был схватить гроб или кого-нибудь из гостей и запустить в попа, раздавить его как муху, но силы снова оставляли его, и превращался он в слабого, безвольного, запуганного мальчишку. Он закрыл лицо руками, сгорбился и, казалось, плакал.

Лудовика стояла у гроба, надвинув на лоб платок, прямая, злющая, и пожирала попа глазами.

После похода к митрополиту ни ей, ни Симиону не приходилось сталкиваться с попом. Она давно забыла про поход в Блаж, а он, черная душа, оказывается, помнил и теперь отыгрывался, выбрав для этого как нельзя более подходящий случай: вот они, святые! «Ну, мерзкий поп, благодари бога, что в ризе, а то схватила б я тебя в охапку да вышвырнула вон, в клочья бы разодрала и по всей долине развеяла. Век бы меня помнил!»

Продолжая буравить его глазами, Лудовика давно уже не вникала в суть его проповеди. Стоит ли вникать в то, что отдает зловонием и мертвечиной. Мерзкий поп облил помоями ее родню, Урканов. И не только облил помоями, но еще и пальцем тыкал. А все вокруг слушали, ухмыляясь, и даже посмеивались, не таясь.

…Из-под парчовой ризы попа виднелась его черная ряса, а внизу штанины полосатых брюк и узконосые барские штиблеты из мягкой лайковой кожи. Лудовика видела, как поп, упиваясь своей проповедью, притопывает ногой и изо всех сил напрягает голос, чтобы все его слышали… Постепенно он потерял в ее глазах человеческий облик, превратился в какое-то квадратное мерзкое чудовище с тяжелым, тучным, нечеловеческим телом и торчащей сверху огромной, похожей на тыкву головой с кроваво-красными губами, искривленными так, будто кто-то неумелой, нетвердой рукой сделал широкий надрез… Тело сужалось, удлинялось, вытягивалось, высясь над людьми, над домами, руки извивались в воздухе, как две змеи, а среди черных всклокоченных волос виднелись маленькие стыдливые рожки…

— У тебя он, что ли, крал? — раздался из толпы пронзительный крик.

Лудовика будто воспрянула от одурманивающего сна. Толпа зашевелилась, зароптала. Со всех сторон на нее устремились насмешливые, ехидные взгляды.

«Смеетесь! Надо мной смеетесь! Над Симионом, над нашими детьми смеетесь! Голодранцы несчастные, над богатой родней, над Урканами смеетесь! Сме-е-тесь!»