Секунду она с ужасом смотрела на него. Потом схватила свое платье и выставила, прикрываясь, перед собой:
– И ты подумал, что я позволю тебе поганить меня своим прикосновением? Язычник! В этих священных стенах!
Она двинулась к выходу. Он прыгнул на нее, поворачивая ее к себе. Она открыла рот, чтобы крикнуть, и он сунул туда скомканный подол платья. Закрутив одежду вокруг ее головы, он толкнул женщину назад так, что она упала на кровать, а он оказался сверху.
Она вырывалась из его хватки и извивалась, но его пальцы крепко вцепились в плоть. Она попыталась сжать колени. Он подпрыгнул, как большая рыба, пробивающая водную гладь, тяжело ударив ее по бедрам, и расцепил замок ее ног.
Она хотела податься назад, как змея, пытающаяся уползти на спине, но уперлась головой в стену. И вдруг прекратила бороться.
Сарвант застонал, обхватив руками ее спину, прижавшись лицом к ее лицу через платье. Он хотел коснуться губами ее губ, но платье-кляп было сложено вдвое, и он ничего не почувствовал сквозь его толщу.
Последняя искра разума говорила ему, что он всегда ненавидел насилие и особенно насилие над женщиной, и вот он насилует женщину, которую любит. И хуже всего, куда хуже, она по своей воле отдавалась сотне мужчин за последние десять дней, мужчинам, для которых она ничего не значила, которые просто выплевывали в нее свою похоть. А ему она противится, как христианская мученица-девственница Древнего Рима, отданная на милость язычника-императора. В этом не было смысла, ни в чем не было.
И он внезапно закричал от разряда, копившегося восемьсот лет.
Он не знал, что кричит. Он не осознавал ничего, что делалось вокруг. Когда вбежали жрец и епископ и плачущая, всхлипывающая Арва рассказала, что случилось, он все еще ничего не понимал. Пока в храм не ворвались разъяренные мужчины с улицы и не появился кто-то с веревкой, он ничего не понимал.
Потом было поздно.
Поздно пытаться рассказать, чем он был одержим. Поздно, даже если бы они могли знать, о чем он говорит. Поздно, даже если бы его не избили до потери сознания и не выбили зубы, и губы не распухли бы так, что он ничего не мог сказать, только мычать.
Епископ пытался вмешаться, но его отшвырнули в сторону и вынесли Сарванта на улицу. Там его потащили за ноги, и голова стучала по мостовой всю дорогу до площади, где стояли виселицы. Они были построены в виде кожистой старой богини Альбы, Обрывающей Дыхание Человека. Ее железные руки, окрашенные в мертвенно-белый цвет, хищно простирались далеко вперед, как будто хотели вцепиться в каждого проходящего.
Веревку перебросили через одну из ее рук и завязали на запястье. Из какого-то дома мужчины принесли стол и поставили его под свисающей веревкой. Сарванта подняли на стол и связали за спиной руки. Пока двое держали, третий надел на его шею петлю.
Наступила секунда молчания, когда стихли крики разгневанных мужчин, и они прекратили попытки наложить на него руки и разорвать плоть святотатца.
Сарвант взглянул на них. Он плохо видел, глаза распухли, их заливало кровью из ран. Он что-то промычал.
– Что ты сказал? – спросил один из державших.
Сарвант не мог повторить. Он думал, что всегда хотел быть мучеником. Это желание было страшным грехом – грехом гордыни. Но он желал мученичества! И всегда в воображении шел к своему концу с достоинством и храбростью, рожденной уверенностью, что ученики его продолжат святое дело и в конце концов восторжествуют.
Этому не бывать. Он будет повешен, как распоследний преступник. Не за проповедь Слова – за изнасилование.
Ни одного обращенного. Он умрет не оплаканным, умрет безымянным. Тело бросят свиньям. Но тело – это не важно; умрет его имя и деяния его, и от этой мысли хотелось ему возопить к небесам. Пусть кто-то, хоть одна душа, продолжит…
Он думал: ни одна новая религия не преуспеет, пока не ослабеет старая. А эти люди – верят. Верят без тени сомнения, за которое могло бы зацепиться новое убеждение. Они веруют с такой силой, которой не было у людей его времени.