Утром того же дня мы долго бродили по Асакуса. Попили молока в маленьком уютном кафе. Из рукава кимоно я вытащил кошелек, открыл его, чтобы достать денег и расплатиться, — в нем нашлось только три медные монеты. Мне стало... нет, не стыдно, — мне стало так невыносимо горько! В голове сразу же мелькнуло: в моей комнате нет ничего, кроме форменной одежды и одеяла, вкладывать больше нечего, разве лишь кимоно, в котором я сейчас хожу, да плащ... Вот она — реальность! И стало окончательно ясно, что жить я больше не в состоянии.
Раскрыв кошелек, я замешкался. Подошла Цунэко, заглянула и него:
— Больше ничего нет?
Ничего особенного в ее голосе не было, но слова эти невыносимой болью отозвались в груди, впервые мне было так больно и от слов и от самого голоса любимого человека... Да, ничего. Ничего нет. Только три монеты... Это совсем не деньги. Никогда я еще не чувствовал· себя настолько униженным. Такой позор вынести невозможно. Как-никак в то время я был членом состоятельной семьи... И тут... И тут я почувствовал реальный смысл слов «умрем вместе». И решился...
Вечером того же дня мы оказались в Камакура, и море приняло нас...
— Этот пояс я одолжила у подруги на работе, — сказала Цунэко и, аккуратно сложив его, оставила на скале.
Я тоже снял плащ и положил его рядом.
Потом мы вместе вошли в воду...
...Цунэко не стало, а я спасся.
Был я тогда еще только гимназистом, к тому же на меня падал отсвет отцовского величия, и потому пресса подняла довольно большой шум.
Меня положили в больницу. Приезжали родственники, что-то где-то улаживали, сообщили мне, что отец и все остальные разгневаны и, очень может быть, откажутся от, меня... — и уехали. Но это меня нисколько не трогало, я был безутешен в другом — лил бесконечные слезы, оплакивая Цунэко. И в самом деле, изо всех живущих на земле людей я любил только эту жалкую женщину...
От студентки — коллеги по подполью — пришло длинное письмо, все написанное стихами танка6. Каждая строка начиналась словом «Живи!».
В мою палату часто заглядывали медсестры, весело улыбались, некоторые, уходя, крепко пожимали руку.
В больнице обнаружилось, что у меня в левом легком что-то неладно, и это оказалось мне даже на руку, потому что вскоре с заключением «попытка самоубийства» меня препроводили в полицию, где обходились со мной как с больным человеком, поместив даже в особую камеру.
Однажды глубокой ночью скучавший в комнате для дежурных пожилой полицейский приоткрыл дверь и окликнул меня:
— Эй, ты там не замерз? Давай сюда, ближе к печке.
Я вроде бы нехотя вошел в дежурку, сел на стул, прислонился к печке.
— Что, убиваешься по утопшей?
— Да, — я старался говорить как можно жалостливее.
— Понятно... Человек — он чувствует... — Полицейский уселся поудобнее. — А где ты познакомился с этой женщиной?