Человек недостойный

22
18
20
22
24
26
28
30

Сакэ окончательно сняло тревогу, и уже не хотелось ломать комедию. Я открыл ей все без утайки, вплоть до самых мрачных сторон своей жизни. Потом замолк и только пил.

— Вы это любите? А это? — Одно за другим женщина выставляла разные блюда, но я лишь отрицательно качал головой.

— Только сакэ? Тогда и я, пожалуй, выпью немного.

Была холодная осенняя ночь. Я договорился с Цунэко, что буду ждать ее в крохотном ресторанчике недалеко от Гиндзы. (Да, кажется, официантку звали Цунэко... Вот он, каков я: точно не помню имя женщины, с которой совершал самоубийство!) Сидел я в этом ресторанчике, жевал суси — безвкусные рисовые колобки с сырой рыбой. (Название ресторана забыл, отчетливо сохранилось в памяти только то, что суси были удивительно невкусны. Как сейчас вижу лысого дядю, чем-то похожего на неопытного военачальника; из вареного риса он лепит колобки, кладет на них ломтик сырой рыбы и покачивает при этом головой, будто говоря: «До чего же вкусны мои суси». Позднее уже, где-то в электричке я пару раз неожиданно вздрагивал: ба, знакомое лицо! но поняв, что этот человек очень похож на хозяина заведения, где меня кормили плохими суси, ухмылялся. ...Странно, не помню отчетливо ни имени той, которая меня обогрела, ни как она выглядела, — все это улетучилось из памяти, а вот лицо хозяина, готовившего суси, запомнил в деталях, так что запросто могу написать его портрет, — уж очень, наверное, невкусными были тогда суси, только ощущения холода и горечи остались в памяти. Вообще говоря, где бы и когда бы я ни пробовал суси — они мне не нравились. «Отчего,— всегда думал я, — их делают такими огромными? Неужели нельзя ну хотя бы в палец величиной?»)

Цунэко жила в квартале Хондзё, в доме плотника снимала комнату на втором этаже. В тот вечер мы пришли туда, пили чай. Не пытаясь скрыть тоски, как обычно глодавшей меня, я сидел, подперев рукой щеку, словно мучился сильной зубной болью. Интересно, что эта поза ей, кажется, нравилась. Сама же Цунэко виделась мне ужасно одинокой, я почему-то представлял ее фигуру под холодным осенним ветром, медленно опадают с деревьев жухлые листья...

Как-то мы сидели вдвоем, и она что-то долго рассказывала: старше меня на два года, родилась и жила в Хиросиме, есть муж (это она подчеркнула), в Хиросиме он был парикмахером, а весной позапрошлого года они переселились в Токио, но здесь ему не удалось найти подходящей работы, он занялся какими-то темными делами и за жульничество угодил в тюрьму; каждый день она носит ему передачи, но все, хватит, завтра к нему не пойдет, и так далее, и так далее. Я, честно говоря, не любитель слушать бабью болтовню — впечатление такое, будто они совсем не умеют говорить, неверно расставляют смысловые акценты — короче, разглагольствования женщин я обычно пропускаю мимо ушей.

«Ужасно тоскливо...»

Произнесенные шепотом, эти два слова более, чем жалобная тирада, способны были бы вызвать мое сострадание; странно, однако, просто поразительно, что до сих пор ни от одной женщины в мире я не слыхал этих простых слов. Не произнесла их и Цунэко, но вся она словно источала скорбь, и стоило мне вплотную приблизиться к ней, как эта скорбь обволакивала и меня и, соединяясь с моею хандрой, образовывала нечто, приносившее отдохновение от страха, от тревог, отдохновение, подобное тому, Что находит «увядший лист на камне дна речного».

В обители кретинок-проституток (как правило, все они жизнерадостны) я тоже находил и успокоение, и крепкий сон, но эта счастливая (больше, пожалуй, это выспреннее слово в моих тетрадях не встретится), раскрепостившая меня ночь была совсем иной.

И, увы, единственной. Проснувшись утром, я снова стал никчемным шутом, ряженым. Видимо, малодушные люди даже счастья боятся, их, как говорится, и вата царапает. А ведь и в самом деле, бывает так, что некоторым счастье наносит раны. Чтобы этого не произошло, надо расстаться и со счастьем, надо надеть привычную маску шута и сделать это как можно скорее.

— Знаешь, Цунэко, говорят: кончились деньги — кончилась дружба. Это совсем не так надо понимать, что кончились деньги — и женщина бросила тебя, нет, все наоборот: ежели у мужчины не стало денег, он сам прежде всего падает духом, мешает нос, и даже когда смеется — смех у него безжизненный; он становится каким-то... ну, мнительным, что ли, в конце концов впадает в отчаяние и сам оставляет женщину. В полубезумии пытается вытравить ее из души, несчастный... Так объясняет эту поговорку Канадзава в своем словаре. И, знаешь, я это как-то очень хорошо чувствую...

Что-то такое, помнится, я выдал Цунэко, чем ужасно рассмешил ее.

— Никто вас не держит, — сказала она.

— Простите за беспокойство. — И, не умыв лица, я убежал.

А дальше случилось так, что этот вздор про деньги и дружбу привел к неожиданным последствиям.

Весь следующий месяц я не встречался с моей благодетельницей (а Цунэко действительно была ею). Со временем ощущение радости, облегчения, которое принесла мне та женщина, стало затухать, обернулось смутной тревогой. Снова что-то стало угнетать меня, все больше я страдал от пошлой мысли, что счет в кафе в тот вечер оплачивала Цунэко, что эта одинокая девица, как и студентка педучилища, вертела мной; я боялся Цунэко и стал даже испуганно вздрагивать, когда мне казалось, будто она рядом. Да и вообще повторные встречи с женщинами ужасно тяготили меня. Но в последнем случае причиной нашего разлада было не мое коварство, а то, что тогда я и не предполагал еще, что одна и та же женщина утром и вечером — совершенно разные люди, между которыми нет абсолютно ничего общего, они как будто живут в разных мирах.

...В конце ноября гуляли мы с Хорики по Канда, заглянули в кабачок, посидели немного, выпили дешевого сакэ, и, когда вышли, этот малопочтенный друг стал уговаривать выпить еще; денег уже не было, но он настаивал. Я к тому времени опьянел уже настолько, что у меня хватило решимости предложить:

— Поехали в Страну грез. Я повезу тебя в «Сютиникурин». Но пусть это тебя не удивляет.

— В это огромное кафе?

— Да.