«Оригинальная мысль. Куда же, как вы полагаете —»
«Да, но его лучший ученик оказался осведомителем, и Карл провел целый год в Доме Отдыха в тундре. Не знаю, куда он увез ее. Даже не знаю, у кого спросить».
«Но должен же быть
«Это невозможно. Она преклоняется, она боготворит Карлушу. C’est la vie, как говорят немцы. Жаль, что А. Б. пробудет в Риге до конца месяца. Вы его почти не знаете. Да, жаль, он чудак и душка, и у него четыре племянника в Израиле, что напоминает, по его словам, „действующих лиц псевдоклассической пьесы“. Один из них — мой бывший муж. Жизнь порой становится ужасно сложной, и чем она сложнее, тем, как будто, она должна быть счастливее, но в действительности „сложность“ всегда означает почему-то грусть и тоску».
«Но послушайте, неужели
«Она уже больше не английская подданная, а американской никогда и не была. Уверяю вас, это безнадежно. Мы были очень близки с ней в моей очень запутанной жизни, но, представьте только, Карл не позволил ей оставить хотя бы одно словечко для меня — и для вас, конечно. К несчастью, она сказала ему, что вы приедете, а этого он вынести не мог, несмотря на то расположение, которое он вызывает во всех черствых людях. Знаете, я видела ваше лицо в прошлом году — или то было в позапрошлом году? — скорее, в позапрошлом, — в голландском или датском журнале, и я бы вас тут же узнала где угодно».
«С бородой?»
«О, да она вас ни капельки не изменила. Это как парики и зеленые очки в старых комедиях. Девочкой я мечтала стать клоунессой, „Мадам Байрон“ или „Трек Трек“. Но скажите мне, Вадим Вадимович, то есть господин Лонг, — они вас еще не разоблачили? Не собираются ли они воздать вам по заслугам? Ведь как ни крути, а вы тайная гордость России. Как, уже должны идти?»
Я отделился от скамьи с несколькими клочками «L’Humanité», попытавшимися последовать за мной, и сказал — так точно, мне лучше уйти, пока самолюбие не взяло верх над благоразумием. Я поцеловал ей руку, на что она заметила, что видела, как это делают, лишь в кинофильме «Война и мир»[205]. Кроме того, я попросил ее, под каплющей сиренью, принять пачку банкнот и потратить эти деньги, как ей вздумается, включая приобретение нового чемодана для поездки в Сочи.
«Он и мой набор английских булавок увез», — прошептала она со своей все украшающей улыбкой.
3
Не могу сказать наверняка, что то вновь был мой попутчик — человек в черной шляпе, поспешивший прочь, когда я распрощался с Дорой и нашим Национальным Поэтом, оставляя последнего вечно сокрушаться обо всех этих попусту льющихся водах (сравни с Царскосельской Статуей — сидящей на скале девой, что грустит над своим разбитым, но все еще переполненным кувшином в одном из его стихотворений); но могу ручаться, что мсье Пф попадался мне на глаза по крайней мере дважды: в ресторане «Астории» и в коридоре спального вагона ночного поезда, в который я сел, чтобы успеть на первый же аэроплан, вылетающий из Москвы в Париж. В нем ему не удалось сесть рядом со мной из-за того, что место было занято пожилой американской дамой с розовыми и лиловыми морщинами и волосами кирпичного цвета: мы попеременно то судачили о том о сем, то дремали, то попивали «Кровавую Марсию»[206] —
«Так уж вышло, — объяснил я, — что я тройной агент[208], так что сами понимаете…»
«О! — воскликнула она, отстранившись всем телом от меня, как если бы хотела рассмотреть с подобающего ракурса. — О! Это же пр-росто очар-ровательно!»
Аэроплана до Нью-Йорка пришлось подождать; я был слегка навеселе и думал о своем дерзком путешествии скорее с удовольствием (в конце концов, Белла не была так уж серьезно больна и так уж несчастна с мужем; Розабелла, надо полагать, сидела в гостиной с журнальчиком, примеряя сообщаемые им голливудские стандарты к своей ножке: щиколотка — 8 ½ дюйма, икра — 12 ½, сливочная ляжка — 19 ½; а Луиза пребывала во Флоренции или Флориде). С блуждающей на лице ухмылкой я приметил и подцепил книжку в бумажной обложке, забытую кем-то на соседнем кресле в зале ожидания транзитной зоны аэропорта Орли. Я был мышкой, с которой кошка-судьба играла в тот приятный июньский вечер между парфюмерным магазином и винным отделом.
Я держал в руках непритязательный экземпляр формозовской (!) перепечатки американского издания «Княжества у моря». Этого извода своего романа я еще не видел, да и предпочел бы не обследовать сыпь опечаток, обезобразивших, вне всякого сомнения, пиратский текст. Рекламное изображение на обложке юной актрисочки, сыгравшей мою Вирджинию в недавней картине, превозносило скорее хорошенькую Лолу Слоан и ее карамельный леденец на палочке[209], чем достоинства моего романа. Несмотря на то, что аннотация на изнанке мягкого томика была кое-как состряпана издательским поденщиком, не имевшим ни малейшего представления об искусстве книжного оформления, она довольно точно передавала сюжет моего «Княжества».
Я положил книгу в карман, заметив, что мой давненько не появлявшийся попутчик, козлобородый, в черной шляпе — такой же, как прежде, показался из уборной или бара. Собирается ли он следовать за мной в Нью-Йорк, или мы расстанемся здесь и сейчас. Здесь и сейчас. Он выдал себя: в тот момент, как он подошел поближе, в тот момент, как его рот открылся особым манером, с напряженной нижней губой, и он, мрачно кивая головой, издал восклицание «Эх!», я уже не только знал, что он русский, как и я, но что тем стародавним моим знакомым, которого он так разительно или поразительно напоминал, был отец молодого поэта, Олега Орлова, моего парижского знакомого двадцатых годов[210]. Олег Орлов писал совершенно никчемные «стихотворения в прозе» (много позже Тургенева), которые его отец, тронувшийся умом вдовец, все пытался «пристроить», обивая пороги дюжины эмигрантских редакций журналов и газет, навязывая кустарные поделки сына. Его можно было видеть в приемных жалко лебезящим перед измученной и резкой секретаршей, или стерегущим между кабинетом и ватерклозетом помощника редактора, или пишущим в стоической скорби на углу заваленного бумагами стола особое послание, отстаивающее какое-нибудь страшненькое, уже отвергнутое сочинение своего сына. Он умер в том же доме престарелых, в котором мать Аннетты провела свои последние годы. К тому времени Олег уже давно присоединился к небольшому числу litterateurs, решивших обменять безрадостную свободу изгнания на красную советскую ботвинью за общим столом. Сбылись мечты его юности. Высшим его достижением за последние сорок-пятьдесят лет стало месиво из пропагандистских виршей, платных переводов, яростных обличений, а на ниве искусства — изумительное сходство в наружности, в голосе, манерах и подобострастном бесстыдстве с его батюшкой.
«Эх! — воскликнул он. — Эх, Вадим Вадимович, дорогой, и не совестно тебе дурачить нашу великую, отзывчивую страну, наше добродушное, доверчивое правительство, наших перегруженных работой интуристовских служащих, и таким гадким ребячливым образом! Русский писатель! Вынюхивает! Инкогнито! Кстати, я Олег Игоревич Орлов, мы были знакомы в Париже, когда были молоды».
«И что же тебе нужно, мерзавец?» — холодно поинтересовался я, когда он плюхнулся в кресло слева от меня.