Я обнаружил, что масса простых циркачей готовы надо мной посмеяться или окрыситься на меня, на разнообразных языках к тому же. Один мускулистый блондин, по имени Карло, работавший на трапеции, плевался умляутами темной финской ночи, а дама, похожая на классную руководительницу, отвечавшая за тюленей (которых теперь уложили в аквариум спать; слышно было, как они мирно храпят, не допущенные к веселью), язвительно заговорила со мной на манер опустившегося Софокла. Ну, может быть, бедный Ллев и заслуживал всего этого, но он за все расплатился. На самом деле моим долгом было устроить прием в честь этого финального или послефиналыюго появления, с полным богатым поганым похабным паскудным набором шуточек никчемного мертвого парня, но как-то духу не хватило, старик. Я почти совсем слабо пожелал надутому укротителю львов (львы тоже – кругом одни львы, начиная с Лёве), чтоб его вшами осыпал гнусный чесоточный старый кот с немытой гривой, а потом заразил бы тропическим сифилисом. Увидел, как одна из девушек без седла увела Катерину, наверно, обучить ее технике уклонения от моих грязных требований. Эйдрин с больным глазом, с виду ставшим хуже, величаво потягивала джин со льдом со шталмейстером, сиявшим корсет и почесывавшим освобожденное пузо. Я пошел к клоунам, которые, еще не избавившись от помидорных носов, спорили о метафизике с Понго или отцом Костелло. Возможно, тут в самом деле подпольная семинария. Оркестр заиграл неуклюжий вальс, тяжело отдуваясь; тромбоны ревели, кларнеты визжали. Укротитель львов танцевал с хозяйкой тюленей. Почти беззубый погонщик слонов заставлял Джамбо или Алису балансировать на задних ногах, помахивая передними, шевеля гибким хоботом. Но это было то же самое, что говорить о служебных делах на досуге, поэтому вскоре все прекратилось. Выпивка отчасти смягчила враждебность ко мне, превратив ее просто в насмешливую жалость. Один клоун, прервав критику кантовской Ding an sich,[89] сказал:
– Вот ты и пришвартовался, Kerl.[90] Есть справедливость на свете, ничего больше сказать не могу.
– Как вставать начинает, – подмигнул отец Костелло, – должен выливать.
Я видел, как девушка без седла, мадонистая сука, отошла одна от стола с сандвичем в руке. Да, начинает вставать. Мне хотелось потанцевать с ней, спрятать в ней вставшего при виде нее, в ее объятьях поднявшегося еще выше. Грязно, грубо. Но я был Лльвом. А также был Майлсом. Набросился бы Ллев с таким же рвеньем на цыпку-протестантку? Я почему-то вдруг вспомнил хозяйку отеля «Батавия», рассуждавшую про послепослезавтра. Что это было за слово? И зачем оно мне, каким бы ни было? Я подошел к той девушке и говорю:
– Потанцуем, а? Как бы в последний раз в память о прошлом, а? Можно мне получить удовольствие?
– Потанцуем? Да ты ж не танцуешь.
Акцепт у нее был того типа, что меньше всего мне нравился: провинциальный британский, пришедший в большой мир через Америку. Но как может мужчина раздумывать, что перед ним – великое благо или абсолютное зло, когда его дрожащие руки тянутся к такому лакомству, к крепким, но деликатным изгибам, к серебряной роскоши? Я сказал, задыхаясь:
– Не танцевать. Приди в мои объятия, хочу заключить тебя как бы в объятия в самый последний раз перед мраком брака целиком и полностью ради денег.
И руки мои ее уже хватали. Она затолкала в рот сандвич, слизнула языком каплю кетчупа, потом сделала смешные большие глаза, вильнула тазом, с пародийной отдачей бросилась в мои объятия. И мы затанцевали под полным светом к ярусу за ярусом за ярусом громоздившихся пустых рядов, оркестр гремел и ревел свой вальс, петушок мой тянул во тьме шею, Катерина, с ничего, кроме медикаментозного покорного спокойствия, не выражавшим лицом, еще выслушивала инструкции на совершенно ненужную тему. Потом шталмейстер, танцевавший поблизости с недавно им обруганной дрессировщицей пони, тоном, прозвучавшим, как треск бича, говорит:
– Не забывай про приличия и манеры, дубина. Этот танец для тебя с новобрачной.
Да, правда, Господи Иисусе, а я с этой самой, старик. Хиханьки-хаханьки, и пришлось мне наброситься со своим бременем на Катерину, вытолкнутую на манеж гибкими цирковыми руками. Прижавшись, я неуклюже вертел ее, по эта теплая жирная плоть стала для петушка ледяной водой, и он съежился в страхе и ярости, словно изгнанный дьявол, погрозив кулаком в обещанье вернуться. А потом.
– Босс! – крикнул Дункель.
Босс? Меня уже ничто не могло удивить, как, должно быть, и тебя, читатель. Кстати, что ты собой представляешь? Праздно зевая, ища
– Очень редко выпадает нам радость.
– Действительно, очень редко, – с довольной миной перебил доктор Фонанта, – но радость исключительно для меня. Это ваше первое появленье на острове, где я устроил себе основной дом, и, возможно, последнее. Затраты на транспортировку, как вы догадались, далеко превосходят любую возможную прибыль. Впрочем, с вашим визитом произошло примечательное счастливое событие, весьма для меня утешительное. Простите за столь долгое опоздание на саму церемонию, но надо было сделать разные вещи. Вдобавок я оказался свидетелем прискорбного и странного события. Неудачно покушавшийся на его превосходительство публично сожалел о неудаче поступка, который следует назвать не просто убийством, но также и богохульством. Полиция, действуя на основании полученной информации, прибыла к дому этого человека, который находится на Наттерман-сквер, в многолюдном месте, обнаружив его поджидающим у парадных дверей с оружием. Он громко заявил о своем недовольстве жизнью в целом и организацией жизни в республике в частности, после чего выстрелил в никуда, хотя, по мнению полицейских, в них. Справедливо занервничав, они тоже стали стрелять, и мужчина рухнул па собственных ступеньках, нашпигованный пулями. Это был человек весьма уважаемый за ученость и благородство, его также жалели за жестокие увечья, полученные в утробе в результате поистине внебрачного зачатия. Многие ошеломленно не могут поверить, что он способен замыслить покушение, пусть даже не добившись успеха. Звали его доктор Гонци; по-моему, мистер Дункель был ему профессионально представлен, по, думаю, всем остальным здесь собравшимся он неизвестен.
Доктор Фонанта улыбнулся окружающим, но не сделал никакого особого жеста, который указал бы на роль, сыгранную мною и Катериной, а фактически, мной одним, в суматошном конце доктора Гонци. Я в душе склонил голову, серьезно почтив его счастливое освобождение, потом позволил сердцу подпрыгнуть, ибо мое собственное освобождение не могло отложиться надолго. В каком-то воображаемом углу арены, прячась за старшими, слоновий паренек по-прежнему слушал свое маленькое радио. Я гадал, как отнеслись к новостям на Кастите.
– Мисс Эммет, – говорит Катерина, – как мисс…
– Лучше, моя дорогая, надеюсь, скоро сами увидите.
Я сказал:
– Мы оба с моей новобрачной. Хорошо бы отправиться по обычаю на супружеское как бы ложе.