Возлюби ближнего своего

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нет… — Девушка рассмеялась.

— Почему вы смеетесь? — спросил он, неприятно удивленный.

— А почему бы мне и не посмеяться? Разве это запрещено?

Гольдбах посмотрел на нее каким-то отсутствующим взглядом.

— Я не это имел в виду, — пробормотал он. — Смейтесь себе на здоровье.

По узкому коридору он направился к своей комнате. Дойдя до комнаты жены, он остановился и прислушался, Ни звука. Гольдбах тщательно пригладил волосы и отряхнул костюм. Потом все-таки постучал в комнату жены. «Может быть, она все-таки уже вернулась, и горничная ее просто не заметила», — подумал он. Он постучал еще раз. Никто не ответил. Гольдбах осторожно нажал на ручку и вошел в комнату. У ночного столика горел свет. Он уставился на него, словно шкипер на маяк. «Скоро вернется, — подумал он. — Иначе бы свет не горел…»

Но где-то в глубине своей души он уже знал, что она больше не вернется. Он чувствовал это в своем подсознании, но — подобно утопающему, хватающемуся за соломинку, — со страшным упорством держался бессмысленного: «Она должна вернуться, иначе бы свет не горел! Она должна…»

Потом ему бросилась в глаза необычная пустота в комнате. Перед зеркалом не было щеточек и баночек с кремом; дверца шкафа была приоткрыта, и в щели не было видно розовых и пастельных тонов ее одежды. Пасть шкафа, темная и покинутая, сонно глядела на него. В комнате остался лишь аромат — легкое дуновение жизни, но и тот был уже очень слаб; он лишь навевал воспоминания.

Потом он нашел письмо и удивился, глядя на него притупленным взглядом, как он до сих пор его не заметил, — письмо лежало на столе.

Прошло много времени, прежде чем он вскрыл письмо. Он и так уже знал все — так зачем же его распечатывать? Наконец он все-таки взрезал конверт забытой пилкой для ногтей, которая валялась на кресле. Он начал читать, но слова не проникали сквозь ледяную кору его мозга, они остались мертвы, — словно слова из какой-то газеты, книги, случайные слова, которые его совершенно не касались. Пилка в его руке была более живой, живее слов.

Он спокойно сидел, ждал боли и удивлялся, почему она не приходит. Его охватило лишь какое-то чудовищное отупение, какое появлялось обычно в тот страшный момент перед сном, если он принимал слишком большую порцию брома.

Он долго сидел так и смотрел на свои руки. Они лежали на коленях — белые и мертвые, словно два бледных бесчувственных спрута с пятью безжизненными щупальцами. Они больше не принадлежали ему. Он и сам больше не принадлежал самому себе, его тело было чужим, глаза обратились внутрь и уставились на парализованные, временами вздрагивавшие органы.

Наконец он поднялся и прошел в свою комнату. Он заметил галстуки, лежавшие на столе, машинально взял ножницы и стал резать — тщательно, полоска за полоской. Он не бросал отрезанные лоскутки на пол, а педантично собирал их на ладони и складывал на столе в пеструю кучку. В самый разгар этой машинальной работы он подивился тому, что делал, и отложил ножницы в сторону. В то же мгновение он забыл о них. Он сделал несколько нетвердых шагов и уселся в угол. Там он и остался сидеть на корточках, непрерывно потирая себе руки необычно усталым старческим движением, будто ему было холодно и не хватало больше сил согреться.

5

Керн подбросил в воздух последние спички. Внезапно на его плечо легла чья-то рука.

— Что вы здесь делаете?

Он вздрогнул, обернулся и увидел жандарма.

— Ничего, — пробормотал он. — Извините. Это просто ребячество — больше ничего.

Чиновник внимательно смотрел ему в лицо. Это был не тот жандарм, который арестовал Керна у Аммерсов. Керн быстро взглянул на окно. Рут не было видно. И она, вероятно, ничего не заметила — было слишком темно.

Керн попытался выдавить из себя искреннюю улыбку.