— Нет.
— Спасибо. — Младший вернул паспорт Штайнеру. Оба попрощались и вышли из купе. Штайнер облегченно вздохнул. А в следующую секунду заметил, что весь взмок от пота.
Поезд пошел быстрее. Штайнер откинулся на спинку и посмотрел в окно. За окном была ночь. По небу быстро неслись низко висящие тучи. В разрывах туч мерцали звезды. Мимо пролетали маленькие освещенные станции. Мелькали красные и зеленые огни светофоров, блестели рельсы. Штайнер опустил окно и выглянул наружу. Сырой встречный ветер ударил по лицу.
Штайнер глубоко вздохнул. Воздух казался ему другим, ветер казался другим, горизонт был другим, свет был другим, тополя на дорогах гнулись по-другому, более доверчиво. Даже дороги вели куда-то в его сердце. Он глубоко вздохнул, ему стало жарко, кровь сильнее запульсировала в венах. Местность стала холмистой, она смотрела на него — загадочная и все-таки не чужая. «Черт возьми, — подумал он. — Я становлюсь сентиментальным!»
Он снова откинулся на спинку, попытался заснуть, но не смог. Родина в ночи, за окном, манила и призывала. Она превращалась в лица и воспоминания. А когда поезд загрохотал по мосту через Рейн, перед его глазами снова всплыли тяжелые дни войны. Радужная вода, с глухим шумом утекавшая вдаль, воскрешала в памяти множество имен и названий. Это были имена пропавших без вести, погибших, почти забытых товарищей, названия полков, городов и лагерей — и все эти имена и названия всплывали в его мозгу из тьмы прошлых лет. Воспоминания хлынули на него, словно лавина. Внезапно Штайнер закрутился в вихре своего прошлого, хотел избавиться от этого, но не мог.
В купе, кроме него, никого не было. Он курил одну сигарету за другой и расхаживал взад и вперед. Никогда бы он не подумал, что все это еще имеет над ним такую силу. Судорожно пытался он принудить себя думать о завтрашнем дне, о том, как проникнуть в больницу, не привлекая к себе внимания, и о том, кого из друзей он сможет навестить, чтобы узнать новости, — сейчас все это казалось ему до странности туманным и нереальным, ускользало, когда он пытался сосредоточиться; и даже опасность, навстречу которой он ехал, поблекла до абстрактности. Она была бессильна охладить его бушующую кровь и принудить его трезво мыслить; напротив, она закружила его в таком вихре, в котором жизнь его, казалось, завертелась в каком-то непонятном танце мистического возвращения. И Штайнер сдался. Он знал, что это была последняя ночь, что завтра все эти мысли исчезнут, а эта ночь — это последняя чистая ночь неведения, вихря нахлынувших чувств, последняя ночь без жестокой правды и грубой действительности.
Ночь широко раскинулась за окном поезда — беспокойная ночь, накрывшая все сорок лет жизни этого человека, всю его жизнь, для которой сорок лет были равносильны вечности. Деревни, пролетавшие за окном, скупо освещенные, с редким лаем собак, — все они были деревнями его детства, он в каждой из них играл, над каждой проносились его годы, повсюду звонили для него колокола их церквушек. Леса, бегущие за окном, темные и сонные, были лесами его юности; их зеленовато-золотой сумрак скрывал его первые походы, в их гладких прудах отражалось его лицо, когда он, затаив дыхание, наблюдал за жизнью пятнистых саламандр с красными животиками, а ветер, словно на арфе игравший в буках и елях, был древним ветром приключений. Тусклые стрелы проселочных дорог, словно сетью, разрезали огромные поля, — то были дороги его беспокойной души, он бродил по ним, замедлял шаги на перекрестках, знал, что такое конец далекого пути. Он знал километровые камни и хутора, расположенные неподалеку. Знал дома, под крышами которых покорно горел плененный свет, окрашивая окна в красноватые тона и обещая тепло и кров. Он жил в каждом окне, ему были знакомы податливые ручки дверей, он знал, кто сидел и ждал его под светом лампы, немного склонив голову и распустив золотые, как огонь, волосы, искрившиеся мириадами искр, — это она, ее лицо всегда всплывало перед ним на всех дорогах, во всех уголках мира и ждало его — временами расплывчатое и часто почти невидимое, полное тоски и ищущее забвения, — зеркало его жизни; лицо, к которому он сейчас ехал и которое заняло сейчас почти все ночное небо. Ее глаза блестели из-за туч, губы шептали с горизонта беззвучные слова. Он уже чувствовал ее руки в веянии ветра и шуме деревьев, видел ее улыбку, от которой сладко щемило сердце и забывалось все остальное.
Он почувствовал, как набухли и открылись его вены, как кровь его словно вытекла из них в тот ясный поток, который стремительно тек помимо него, который впитал его кровь и вернул ее ему освеженной, придав ей новые силы, который подхватил его руки и понес их навстречу другим рукам, тянущимся к нему, — в тот стремительно бушующий поток, который каждое мгновение отрывал от него частичку за частичкой и уносил куда-то с собой, который растворил его одиночество, как вешние воды растопляют льдины, и который дал ему в эту единственную и бесконечную ночь познать тихое счастье всеобщего единения и волной бросил на него все — и саму жизнь, и потерянные годы, и силу любви, и ясное сознание своего возвращения по ту сторону разрушения.
11
Штайнер приехал в одиннадцать утра. Он оставил чемодан в камере хранения и тотчас же отправился в больницу. Он не замечал города, он видел только то, что мелькало мимо него с обеих сторон — дома, машины, люди.
Наконец он остановился перед большим белым зданием и минуту стоял в нерешительности, уставившись на широкий подъезд и бесконечные ряды окон, этаж за этажом. «Где-то там… Но, может быть, ее уже нет?» Он крепко сжал зубы и вошел.
— Я хотел бы узнать, когда у вас приемные часы? — спросил он в справочном бюро.
— В каком отделении? — спросила сестра.
— Не знаю. Я пришел первый раз.
— К кому?
— К фрау Марии Штайнер.
Штайнер на мгновение удивился тому безразличию, с каким сестра перелистывала толстый журнал. Он думал, что после того, как он назовет имя, или рухнет вся эта белая комната, или сестра вскочит и крикнет кого-нибудь — вахтера или полицейского.
Сестра продолжала листать журнал.
— К больным первого отделения можно пройти в любое время, — сказала она, все еще листая книгу.
— Она не в первом отделении, — ответил Штайнер. — Может быть, в третьем.