Возвращение

22
18
20
22
24
26
28
30

— Эх, ребята! — Вилли Хомайер прислонился к насыпи. — Странно все это, а?

Мы не в силах отвести глаза. Ферма, остатки леса, холмы, эти линии там, на горизонте, — все это было страшным миром и мучительной жизнью. А теперь, как только мы повернемся и пойдем, они попросту останутся позади, и с каждым нашим шагом будут все больше и больше погружаться в небытие, и через час сгинут, словно никогда и не были. Кто поймет это?

Вот мы стоим здесь; нам бы смеяться и реветь от радости, а у нас какое-то нудное ощущение в животе: точно веника наелся, и вот-вот вырвет.

Слова наши бессвязны. Людвиг Брайер устало прислонился к краю окопа и поднимает руку, будто перед ним человек, которому он хочет помахать на прощание.

Появляется Хеель:

— Расстаться не можете, а? Да, теперь-то начинается самая мерзость.

Леддерхозе удивленно смотрит на него:

— Почему мерзость, когда мир?

— Вот именно, это и есть мерзость, — говорит Хеель и идет дальше; у него такое лицо, словно он только что похоронил мать.

— Ему «Pour le merite»[1] не хватает, — говорит Леддерхозе.

— Да заткнись ты, — обрывает его Альберт Троске.

— Ну, пошли! — говорит Бетке, но сам не трогается с места.

— Кой-кого оставили здесь, — говорит Людвиг.

— Да, немало народу... Брандт, Мюллер, Кат, Хайе, Боймер, Бертинк...

— Зандкуль, Майндерс, оба Тербрюгена — Гуго и Бернгард...

— Будет вам...

Много наших лежит здесь, но до сих пор мы этого так не чувствовали. Ведь мы были вместе: они в засыпанных, мы в открытых ямах, разделенные лишь несколькими горстями земли. Они только несколько опередили нас, ибо с каждым днем их становилось больше, а нас меньше, и порой мы уже не знали, не находимся ли и мы в их числе. Но иногда снарядами их снова поднимало к нам; высоко взлетали распадающиеся кости, остатки обмундирования, истлевшие, мокрые, уже землистые головы, ураганным огнем возвращенные из подземных окопов на поле брани. Нам это вовсе не казалось страшным: мы были как бы неотделимы от них. Но теперь мы возвращаемся обратно в жизнь, а они остаются здесь.

Людвиг, потерявший на этом участке двоюродного брата, сморкается в руку, поворачивается и идет. Мы медленно следуем за ним. Еще несколько раз останавливаемся и оглядываемся. Снова и снова прирастаем к месту и вдруг чувствуем, что вот это, этот ад кромешный, этот искромсанный кусок траншейной земли проник нам в самое нутро, что он — будь он проклят! — он, осточертевший нам до рвоты, чуть ли не мил нам, каким вздором это ни звучит, мил, как мучительная, страшная родина, с которой мы связаны навеки.

Мы отмахиваемся от нелепой мысли, но то ли это погубленные годы, оставленные здесь, то ли товарищи, которые тут полегли, то ли неисчислимые страдания, всосанные этой землей, — но до мозга костей въелась в нас тоска, хоть зареви в голос...

Мы трогаемся в путь.