– Все они дети, – оборвал нас обеих доктор. – Но проблемы от них уже не детские.
– Пан Лозинский, скажите, пожалуйста, что случилось? – вырывается у меня. – Что‑то с Даной, да?
Он не удивляется, просто хмуро кивает.
Несмотря на жару в комнате, меня передергивает, как от озноба.
– Что с ней?
Голос чужой. Какой‑то сиплый и надломленный.
На этот раз пан доктор молчит очень долго, не сводя с меня глаз, а пани Зузак вдруг отбрасывает его руку и с неожиданной яростью вцепляется в дверной косяк, будто хочет выломать кусок дерева, из ее рта вырывается совсем не музыкальный вой.
– Она что, умерла? – Руки тут же взлетают к лицу, и я зажимаю себе рот.
Что я несу, такого быть не может! Кто угодно мог умереть, но только не Дана! Такие, как она, пляшут на могилах таких, как я.
Все эти дикие, грешные мысли остаются запертыми внутри, а наружу вырывается только:
– Боже! О боже!
Дергаю себя за волосы, щиплю за щеки до боли, но реальность остается собой: наставница рыдает и выглядит при этом какой‑то совсем хрупкой и маленькой, пан Лозинский смотрит на нас обеих с раздражением и будто бы презрением.
Перед глазами поползла, шелестя кирпичной чешуей, пылающая комната.
– Мне стоило взять нашатырь, – замечает доктор.
– Нет! – Упоминание нашатыря подействовало не хуже его самого. – Нет! Пан доктор. – Горло сжалось, я едва выдавливаю слова. – Скажите, это я?.. Это – из-за того, что я? Я… убила?
Виктор Лозинский только разочарованно прищелкивает языком:
– Если только вы просочились сквозь щель под дверью, выбрались в лес и…
Дана улыбается из-за его плеча бескровными губами. На ней пышный венок из молодой крапивы, на лице пляшут отблески холодного костра, а волосы змеятся по всему полу, медленно подползая к моим ступням.
– Всего семнадцать, – вновь заходится пани Зузак. – Заря жизни!
– Нам пора. – Доктор нетерпеливо дергает подбородком. – Вас ждут в кабинете директора. Вас, пани Зузак, я провожу только до ближайшей кушетки. Вам нужен покой.