Предназначение: Повесть о Людвике Варыньском

22
18
20
22
24
26
28
30

Неужели он всерьез рассчитывал на Марью? Нет, Шимон не такой идиот. Но когда рядом не было Станислава, она дарила его дружеским вниманием, нежностью… Или ему казалось? Мендельсон вернулся и забрал то, что принадлежит ему по праву. А ведь ты надеялся, Шимон, что Станислава выдадут русским и упекут в Сибирь! Фу, как гадко… Надеялся, признайся хоть себе! Трус несчастный!.. Думал, что тогда Марыня наконец будет твоей.

Его взгляд упал на раскрытый чемодан. О, Шимон знает — что хранится в кармашке с внутренней стороны верха! С некоторых пор эта нужная вещь всегда при нем.

Однажды ему показалось, что Марья может его полюбить. Лишь однажды. Владислав Янковский сидел в Киеве, Мендельсон — в познаньской тюрьме, Варыньский скрывался от жандармов в Варшаве. Марья осталась одна. Рядом вздыхал и краснел Шимон. И она приблизила его к себе. Или это ему почудилось? Пожатья рук сделались продолжительнее и теплее, иной раз она касалась ладонью его щеки, и Шимон обмирал от счастья…

Зимой явился Станислав, и Марья вернулась в отношениях с Шимоном к прежней товарищеской корректности. Но ему же некуда возвращаться! Он любит ее!

Теперь — конец. Вчера он понял. Разговор с Мендельсоном все прояснил. Шимон сбежал от их любви в Берн, но Станислав явился за ним. Что им нужно от него?! Оказалось, всего-навсего — отказаться от доклада, то есть уступить его Мендельсону. Как?! Почему?! Разве тебе мало, Станислав, что у тебя Марыня?! Так он не сказал, конечно, побоялся. Потому что он трус, он слишком хорошо знает эту свою черту.

Мендельсон заявил, что доклад должен читать не просто представитель «Пшедсвита», а его главный редактор, то есть он. Мол, это не частное дело Дикштейна, а политическая акция польских социалистов. Марья вполне одобряет такое решение. Дикштейн чуть не заплакал: «Марья одобряет?..» Его будто по щеке ударили.

Шимон не уступил доклада. Он не ожидал от себя такого поступка. Наверное, он впервые в жизни проявил характер.

Точнее, в первый и последний раз, подумал он, снова бросая взгляд на кармашек чемодана, оттопыривающийся в том месте, где лежал пакет.

Они с Мендельсоном наконец поговорили начистоту. Это был трудный разговор. Вот уже сутки, мучаясь и страдая, Шимон вспоминал все детали этого объяснения, все свои слова и доводы, потому что, как ни странно, Мендельсон почти ничего не отвечал ему. Станислав молчал или ограничивался короткими репликами. Он вел себя с ним, словно с сумасшедшим, подумал Шимон. Сумасшедшим не возражают.

Но он в здравом уме. Вполне. У него хватает рассудка, чтобы трезво оценить положение и найти его безвыходным. Жаль, что рядом нет Варыньского, он один мог бы его спасти.

Так о чем же они говорили со Станиславом?.. Об отвлеченных вещах. О любви к Польше, например. И о зависти говорили. Любовь и зависть. Самые важные для него слова, подумал он.

…Ты завидовал с тех пор, как помнишь себя, а помнишь ты себя рыжим конопатым мальчишкой со всеми чертами нашей несчастной народности. Трушка уже сказал тебе в Познани, когда ты кинулся туда вслед за Марьей и Станиславом: «Посмотри в зеркало. Разве с такой мордой можно пропагандировать среди польских рабочих?» Молодец Трушка. Молодец. Поставил тебя на место…

Ты имел несчастье до поры до времени не догадываться о том, что не имеешь права любить Польшу. И ты любил ее так, как умел, то есть считал своей матерью. Впрочем, к матери ты относишься не так нежно, Шимон. Ты плохой сын. Господи, ты кругом плохой, куда ни кинь! Но Польшу ты любил, ты и сейчас ее любишь, что бы ни говорил Мендельсон.

Трус проклятый, зачем ты не поехал с Людвиком в Варшаву?! Боялся Десятого павильона. Разве сейчас ты лучше чувствуешь себя в этом отеле?..

Шимон снял крышку с керамического сосуда, стоящего на столе. Заглянул в него, потом зачем-то понюхал. Вода. Это то, что нужно. И стакан рядом. Это то, что нужно.

…Первый раз ему намекнули на то, что он не имеет права любить Польшу, в гимназии. Брат Самуил отвел его к директору второй Варшавской гимназии. «Посмотрите нашего мальчика, он способный ребенок». Директор принял его — способности бросались в глаза. Еще свежа была память о восстании. Как-то раз дети на прогулке затянули «Еще Польска не згинела…». Учитель пан Сосновский, озираясь, поднял ладони: «Тише, дети, тише… Могут услыхать…» А сам руками, как бы успокаивая, дирижировал. Вдруг увидел, что Шимон тоже поет, нахмурился: «Дикштейн знает наизусть наш гимн? Похвально…» Оказывается, это был «их» гимн. Шимон не понимал, почему ему отказывали в праве любить отечество.

И об этом говорили с Мендельсоном. Станислав надменно спросил: «Зачем тебе это нужно?» Он по-прежнему считал эти разговоры пустыми. «Родина там, где можно работать», — сказал он.

…В университете ты уже очень хорошо знал, Шимон, что можно и чего нельзя. Тебе нельзя было любить польские песни и стихи, потому что ты их «не можешь понять». Но кто смел заглянуть тебе в душу?.. И тут появился человек, которого ты потом подло предал. Появился Варыньский. Социализм — не отвлеченная идея. Это человек, который ее несет. К моменту знакомства с Людвиком ты уже считал себя социалистом, пытался переводить Маркса. Тебе казалось, что ты нашел свою философию, ставящую знак равенства меж людьми всех национальностей. Тебе затруднительно выражать свою любовь к Польше? Что ж, ты будешь любить Интернационал! Идиотические спекуляции незрелого ума. Людвик не открывал, что все люди — братья, он показал примером, что это возможно. Рядом с ним ты не чувствовал себя евреем, Шимон! Но кем же тогда? Да ты просто не задумывался об этом рядом с Варыньским. Национализм — это гадко. Ты был поляком, евреем, русским одновременно в той пропорции, какой наделили тебя природа, воспитание, историческая условность. Русским ты был, Шимон, поскольку Варыньский из России. Это счастье, что он из России, только в украинских степях могла родиться натура такой широты и силы…

Он размышлял, а руки и тело делали то, что должны были делать. Они подготовляли неизбежный финал, к которому Шимон давно приближался.

…И ты стал завидовать Варыньскому. Любовь и зависть слились в одном сосуде, образовав яд, отравляющий твое сердце…