Следы в Крутом переулке,

22
18
20
22
24
26
28
30

Надежда не так уж много рассказывала про него. «Придурок», — обычно отмахивалась она. Лишь однажды словно пожалела: «Ты любишь, когда тебя любят? Вот и он, наверно, тоже». — «Ну, так полюби его!» — вспылил Елышев. «Да уж, наверно, лучше его, чем тебя. По крайней мере, небезответно». Об этих словах Елышев не забывал и, помня о них, не удивился, когда Надежда вдруг ушла из проклятого дома в Крутом переулке к Петрушину.

А доктор Рябинин точно знал, что в годы оккупации Петрушина миловали и оккупанты, и их подручные, но помиловали, не казнили и подпольщики. Кто теперь что может вспомнить? Даже дед Рекунов пожимает крутыми плечами: «Та бис одын знае», — весь ответ. «Но ведь руки у него в крови?» — настаивал доктор. «Руки — нет, — отвечал дед Рекунов, — вот ноги — может быть…» «Да как же это?» — не понимал Рябинин.

Что еще знал о Петрушине Елышев?

Однажды, когда Елышев поджидал Валентину, Петрушин, завидев его, остановился в сторонке и неотрывно следил за старшиной. Что было во взгляде? Не Елышеву разгадывать такие сложности. Но когда Валентина появилась с опозданием в полчаса, Елышев не вытерпел — скорее потому, что на ком-то нужно было сорвать гнев, — подошел к Петрушину, потребовал: «Чего тебе?» — «А ничего», — ответил Петрушин. «Ничего — так проваливай». — «А не твоя земля тут, не прикажешь. Стою и буду стоять». — «Ну, попадешься в темном углу!» — пригрозил Елышев. «Мокрый дощу нэ боиться», — эти слова Петрушина обезоружили Елышева. Он сплюнул на пыльный асфальт, круто повернулся и никак не отозвался, хотя и услышал за своей спиной: «Якбы свиня рогы мала, то всих бы людэй выколола…» Позднее, едва завидев Петрушина, обходил его стороной — не из какого-то страха, не из брезгливости, а из нежелания слышать этот приглушенный, вязкий, липкий голос. Однако иной раз жалел, что не попадается ему этот мужик в темном углу. Не для расправы, а для разговора, может быть, бессмысленного, но все равно необходимого. Не думал Елышев, что Петрушин знает о нем нечто такое, о чем мало кто догадывается.

А вот доктору Рябинину предоставилась возможность узнать, что знает Петрушин о Елышеве. Как-то старый гультяй поймал Рябинина у ворот яруговской больницы и нахально поплелся за ним. «Что вам?» — рассердился Рябинин. «Это тебе, а не мне, — ответил Петрушин, продолжая идти следом. — Чего это ты задружил с тем воякой, а? Хиба не знаешь, яка вин птица?» Рябинин невольно замедлил шаг. «В чем дело?» — «Вот ты — умный человек. После прокурора — самый умный на весь город. А вот покопался бы, что за птица этот твой дружок, старшина. Может, глаза бы ему…» — «Идите своей дорогой!» — чуть ли не выкрикнул Рябинин. «Пойду. Потом жалеть будешь». Но Рябинин спешил тогда по делам. Впрочем, он и не жалел, что не проявил любопытства: вдруг то, что знал о Елышеве Петрушин, все перевернет?

Но сам Елышев кое-что еще знал о Петрушине.

Со слов не болтливой, в общем-то, Надежды знал о его скопидомстве. «Скнара», — бросила как-то Надежда. Елышев впервые услышал это слово, переспросил. «Ну, тащит всё в хату, всякое барахло, надо не надо, а тащит. У него в хате такой розгардияш, что черт ногу сломит». — «Значит, ты была у него дома?» — не поверил Елышев. «Надо будет — еще пойду», — словно отрезала или рубанула Надежда. Тогда Елышев проглотил обиду, понимая, что обиду породило какое-то неведомое ему ранее чувство.

Но доктор Рябинин знал, что этот Петрушин, прикидывавшийся злыдняком, даже вернее всего — жебраком, один из самых богатых людей в Новоднепровске. По крайней мере, так говорили медсестры в больнице. Некоторые из них пытались предлагать ему помощь по хозяйству, некоторые и дальше шли — из жизни ничего ведь не выкинешь, коль было так, а не иначе, — но окрутить его ни одной не удалось: старый волк не лезет в яму, а это гороховое чучело, опудало, было и старым волком, и стреляным воробьем, и хитрым лисом. Когда к нему чересчур уж активно липли, в ответ пахло дымящей смолой.

Рябинин не собирался рассказывать Елышеву о покойном теперь уже Петрушине. Однако и Елышев не собирался расспрашивать доктора о Петрушине. Живые должны думать о живых.

Позднее, правда, Рябинин подумал: что же все-таки мог знать Петрушин о старшине такого, что подорвало бы доброе отношение доктора к этому, в общем-то, безобидному старшине? Не сходились ли где-то и почему-то дороги Петрушина и Елышева много лет назад?

5

День у меня выдался напряженный: два раза пришлось смотаться из больницы в горздрав и обратно, а из центра на Яруговку конец не близкий. О смерти Петрушина я узнал утром в больнице и сразу подумал о том, что прокурор не может не вспомнить о нас с Чергинцом: почему бы ему вновь не привлечь нас, как тогда, осенью, в сличковском деле? Но сейчас мне этого совсем не хотелось.

Все это время, с того последнего разговора с Приваловым, когда он рассказал мне, что именно полицай Сличко участвовал в казни моей матери, я думал о тех героических и страшных днях. Описывая сличковское дело, мечтал о другой работе — собрать и опубликовать материалы по истории партизанского движения в нашем крае. В этом видел я теперь свой долг перед матерью, перед ее погибшими товарищами — узнать все, что можно, от тех, кто еще жив.

Не начал делать этого раньше, начну сегодня же — так я решил, услышав о Петрушине.

Заскочив в обеденный перерыв домой и наскоро перекусив, я уже не мог усидеть на месте. Дело в том, что в соседнем доме жил человек, который провел в Новоднепровске весь срок оккупации — от первого до последнего дня, не застрелил ни одного фашиста, не скрывался в плавнях, ни на одно дело не ходил с партизанами или подпольщиками, по по окончании войны был награжден орденом Отечественной войны II степени.

Когда-то, еще в начале тридцатых годов, Демьян Трофимович Рекунов дружил с моим отцом. Вместе и начали строиться, усадьбы их домов смыкались тыловыми заборами. Отец-то потом, уже когда они с мамой разошлись, дом свой продал, а Демьян Трофимович так всю жизнь и прожил в своем. По правой стороне улицы сейчас настроили пятиэтажки, в одной из них я и живу, по левой все еще стоят частные дома. Так вот и случилось, что коротаю свой холостяцкий век по соседству с домом, где родился. Во время оккупации мама особенно сдружилась с Рекуновым, частенько забегала к нему из яруговской больницы. Их и орденами наградили одновременно, но маму — посмертно. Я ведь только от Привалова, когда закончилось дело о Крутом переулке, узнал, что полицай Сличко участвовал в ее казни. С прошлой осени ни разу не заходил к Рекунову: не то что обижен был на старика, но как-то не по себе было, что до сих пор не рассказывал он мне подробно о ее подпольной работе.

Перебегая под дождем через улицу, я хотел было решить, с чего начать разговор, но ничего лучше не придумал, как спросить:

— Демьян Трофимович, вы, конечно, догадались о цели моего визита?

Рекунову уже перевалило за семьдесят пять, однако был он бодрым, сильным стариком. С узловатыми руками, с пронзительным, зорким взглядом, с тихим голосом. Говорил всегда неторопливо, основательно взвешивая слова и внимательно наблюдая за реакцией собеседника. Впрочем, все южсталевцы его поколения одинаковы.

— К чему мне гадать? Я тебя, дружок, еще с осени жду. Ты вот лучше скажи, если бы сейчас этого второго не пристукнули, заглянул бы к старику?