Потаенное судно

22
18
20
22
24
26
28
30

— Значит, ты так с батькой разговариваешь? — угрожающе вопрошал, все больше распаляясь, Яков Таран. Тоненький его голосок срывался на высоком регистре.

Охрим отвечал ровно, без суеты:

— Выходит, так!

Могильное спокойствие грубого Охримового баса вывело наконец Якова Калистратовича за все дозволенные межи.

— А-а-ай!.. О-ой-йой!.. — завизжал, словно ужаленный, завертелся вокруг, ища, что бы такое схватить в руки, чем бы таким стукнуть рослого зятя. До страху ненавистным показалось Тарану лицо Охрима: продолговатое, мосластое, бровастое, каменно-спокойное. Стукнуть бы по нему, чтобы перекосилось от боли!

Под руки Якову Калистратовичу подвернулась дегтярница, наполовину заполненная дегтем. Он и плеснул в зятя. Темно-бурый деготь ржавым пятном расползся по белому полотну праздничной Охримовой сорочки. А она — одна-разъединственная: и до церкви в ней, и на волостную сходку, и на кладбище в день номинальный… Вот лихая година! Никакими мылами, никакими водами того дегтя уже не отмыть. Словно на душу пятно посажено.

Кинул Охрим мешок на землю. Длинной ручищей дотянулся до запорожского уса Якова Калистратовича, казака «десятого колена», зажал седой ус в пальцах намертво, потянул на себя, повел тестя в сарай, — и тот, видимо, оглушенный своим невероятным поступком, покорно последовал за Охримом, словно телок присмиревший за хозяином. Дотянулся Охрим до колышка, на котором висели огромные овечьи ножницы, взял их в правую руку, ловко, в один чик отхватил усину тестя.

— На, и щоб больше николы так не робыв!

Охрим вручил Якову Калистратовичу его же собственный ус, вытер руки о темные в полоску штаны, стукнул поочередно носками черевиков о стойку двери, словно пыль с обуви отряхнул, и пошел к подводе.

Не успел еще онемевший и растерянный Яков Калистратович прийти в себя, не успел закричать «караул!», призывая людей на помощь, не успел еще ничего сказать обидчику, — как бричка уже покатила за ворота.

Охрим Баляба даже не оглянулся назад. Зато его жинка и сын так и впились глазами в покидаемое гнездовье, прощаясь с ним, тяжело расставаясь бог весть на сколько, может и навсегда. Они видели вышедшего из сарая Якова Калистратовича. Он плакал, мотал головой, то прижимая к груди отрезанный ус, то грозя этим усом вслед убегающей бричке.

Настя закрылась концом платка, в ужасе спрашивала мужа:

— Шо ж ты наробыв?.. Шо наробыв?!

— Перестанешь чи нет?! — Охрим с досадой прикрикнул на жену. А потом, заметив слепой и, как ему показалось, насмешливый взгляд каменной бабы, с которой как раз поравнялась подвода, секанул бабу кнутом: — Ишь, вылупилась!

Он тотчас же пожалел о случившемся, но было поздно.

Когда отъехали подальше от села, когда Охрима обдуло малость степным ветерком, он буркнул жене:

— Подай мне другую сорочку.

— Зараз, Охримчику, зараз! — Настя засуетилась над узлом, достала латаную-перелатанную рубашку не разбери-пойми какого цвета, а святковую, в дегте, приняла из рук супруга, затолкала в узел.

До хутора — подать рукой: всего версты четыре. Орлик, весело помахивая густым иссиня-черным хвостом, трусил по Петровскому шляху.

Когда показались стройные ряды осокорей, поднявших свои пики высоко вверх, Антон — сын Охрима — обомлел от нахлынувшего чувства. Он мигом забыл о хате своей, о дедушке Якове, жалобно баюкавшем отнятый ус, о каменной бабе, которой боялся. Перед ним, приближаясь, вырастал загадочный мир. В нем он ни разу не был, но много о нем слышал и много думал. Даже сны о нем видел. И они всегда были прекрасными.