Он оттолкнул от себя всех прежних нанимателей, так что они проходили мимо него по улице, как мимо паршивой собаки, а все прежние товарищи шарахались от него, как от кредитора.
Не так давно судно из Перу завезло инфлюэнцу[5], и теперь она свирепствовала на всем острове, и особенно в Папеэте. Со всех сторон вокруг пурау зловеще раздавался, то громко, то утихая, удушающий кашель. Больные туземцы, не умеющие, как и все островитяне, терпеливо переносить приступы лихорадки, выползли из своих жилищ в поисках прохлады и теперь, присев прямо на песок или на вытащенные из воды каноэ, со страхом ожидали наступления нового дня. Подобно тому как крики петухов разносятся в ночи от фермы к ферме, так приступы кашля возникали, затихали и возникали снова. Дрожащий мученик подхватывал знак, поданный соседом, несколько минут корчился в жестоком пароксизме и, когда приступ проходил, оставался лежать в изнеможении, утратив голос или мужество.
Если кто-нибудь обладал неизрасходованным запасом жалости, то израсходовать его следовало именно на Папеэте в эту холодную ночь и в этот сезон свирепствовавшей болезни. И из всех страдальцев, вероятно, наименее достойным, но, несомненно, наиболее жалким был лондонский клерк. Он привык к другой жизни, к городским домам, постелям, к уходу и всем мелким удобствам, окружающим больного, а тут он лежал на холоде, под открытым небом, ничем не защищенный от сильного ветра и вдобавок с пустым желудком. К тому же он совсем ослаб, болезнь высосала из него все жизненные соки, и товарищи его с изумлением наблюдали, как он сопротивлялся. Ими овладевало глубокое сочувствие, оно боролось с отвращением к нему и побеждало. Их неприязнь усугублялась брезгливостью, вызванной созерцанием болезни, но в то же время, как бы в компенсацию за такие бесчеловечные чувства, стыд с удвоенной силой заставлял их еще неотступнее ухаживать за ним. И даже то дурное, что они знали о нем, усиливало их заботливость, ибо мысль о смерти наиболее невыносима тогда, когда смерть приближается к натурам чисто плотским и эгоистичным. Порой они подпирали его с двух сторон, иной раз с неуместной услужливостью колотили по спине, а когда бедняга откидывался на спину, мертвенно-бледный и обессилевший от злейшего приступа кашля, они со страхом вглядывались в его лицо, отыскивая признаки жизни. Нет такого человека, который не обладал бы хотя бы одним достоинством: у клерка это было мужество, и он спешил успокоить их какой-нибудь шуткой, не всегда пристойного свойства.
– Я в порядке, братцы, – задыхаясь, выдавил он однажды, – ничто лучше частого кашля не укрепляет мышцы глотки.
– Ну, вы и молодчага! – воскликнул капитан.
– Да уж, храбрости мне не занимать, – продолжал мученик прерывающимся голосом. – Только чертовски обидно, что на меня одного свалилась такая напасть, и я же еще должен отдуваться и развлекать честную публику. По-моему, кому-то из вас двоих не грех взбодриться. Рассказали бы мне чего-нибудь.
– Беда в том, что нечего нам рассказать, сынок, – отвечал капитан.
– Если хотите, я расскажу, о чем сейчас думал, – проговорил Геррик.
– Рассказывайте что угодно, – сказал клерк. – Мне бы только не забыть, что я еще не помер.
Геррик, лежа лицом вниз, начал свою притчу медленно и еле слышно, как человек, который не знает, что скажет дальше, и хочет оттянуть время.
– Хорошо. Вот о чем я думал, – начал он. – Я думал, что лежу я как-то ночью на берегу Папеэте, кругом лунный свет да резкий ветер и кашель, а мне холодно и голодно, и я совсем упал духом, и мне лет девятьсот, и двести двадцать из них я провел, лежа на берегу Папеэте. И мне захотелось иметь кольцо, которое надо потереть, или волшебницу крестную, или же знать, как вызвать дьявола. И я старался вспомнить, как это делается. Я знал, что надо сделать круг из черепов, я видел это в «Волшебном стрелке»[6], и надо снять сюртук и засучить рукава – так делал Формес в роли Каспара[7], и по его виду сразу можно было определить, что он изучил это дело досконально. И еще надо из чего-то состряпать дым и мерзкий запах – сигара, пожалуй, подошла бы, – и при этом надо прочитать «Отче наш» от конца к началу. Ну, тут я задумался, смогу ли я это сделать, как-никак в некотором роде это немалый подвиг. Меня охватило сомнение: помню ли я «Отче наш» в настоящем-то порядке? И решил, что помню. И вот, не успел я добраться до слов «ибо твое есть царствие небесное», как увидел человека с ковриком под мышкой. Он брел вдоль берега со стороны города. Это был довольно безобразный старикашка, он хромал и ковылял и не переставая кашлял. Сперва мне его наружность пришлась не по вкусу, но потом стало жаль старикана – уж очень он сильно кашлял. Я вспомнил, что у нас еще оставалась микстура от кашля, которую американский консул дал капитану для Хэя. Правда, Хэю она ни на грош не помогла, но я подумал, что вдруг она поможет старику, и встал. «Иорана!»[8] – говорю я. «Иорана!» – отвечает он. «Послушайте, – говорю я, – у меня тут в пузырьке преотличное лекарство, оно вылечит ваш кашель, понятно? Идите сюда, я вам отолью лекарства в мою ладонь, а то все наше столовое серебро находится в банке». Старикашка направился ко мне. И чем ближе он подходил, тем меньше он мне нравился. Но что делать, я уже подозвал его…
– Что это за чушь несусветная? – прервал его клерк. – Прямо белиберда какая-то из книжонок.
– Это сказка, я любил рассказывать дома сказки ребятишкам, – ответил Геррик. – Если вам неинтересно, я перестану.
– Да нет, валяйте дальше! – раздраженно возразил больной. – Лучше уж это, чем ничего.
– Хорошо, – продолжал Геррик. – Только я дал ему микстуры, как он вдруг выпрямился и весь изменился, и я увидел, что вовсе он не таитянин, а араб с длинной бородой. «Услуга за услугу, – говорит он. – Я волшебник из «Арабских ночей»[9], а этот коврик у меня под мышкой принадлежит Магомету бен-Такому-то. Прикажи – и сможешь отправиться на нем в путешествие». – «Не хотите ли вы сказать, что это ковер-самолет?» – воскликнул я. «А то нет!» – ответил он. «Я вижу, вы побывали в Америке с тех пор, как я в последний раз читал “Арабские ночи”», – сказал я с некоторым сомнением. «Еще бы, – сказал он. – Везде побывал. Не сидеть же сиднем с этаким ковром в загородном доме на две семьи». Что ж, мне это показалось разумным. «Ладно, – сказал я, – значит, вы утверждаете, что я могу сесть на ковер и отправиться прямиком в Англию, в Лондон?» Я сказал «в Англию, в Лондон», капитан, потому что он, видно, давно уже обретался в вашей части света. «В мгновение ока», – ответил он. Я рассчитал время. Какова разница во времени между Лондоном и Папеэте, капитан?
– Если взять Гринвич и мыс Венеры, то девять часов с какими-то минутами и секундами, – ответил моряк.
– Ну вот, и у меня получилось примерно столько же, – подхватил Геррик, – около девяти часов. Если тогда, как сейчас, было три часа ночи, по моим расчетам вышло, что я окажусь в Лондоне к полудню, и я ужасно обрадовался. «Загвоздка только вот в чем, – сказал я, – у меня нет ни гроша. Обидно было бы побывать в Лондоне и не купить утренний выпуск «Стэндарда». – «О! – сказал он. – Ты не представляешь себе всех преимуществ этого ковра. Видишь тот карман? Стоит только сунуть туда руку – и вытащишь полную пригоршню соверенов»[10].
– Американских, не так ли? – спросил капитан.
– Вы угадали! То-то они мне показались необычно тяжелыми. Я теперь вспоминаю, что мне пришлось пойти на Черинг-кросс к менялам и получить у них английское серебро.
– Ну? Значит, отправились в Лондон? – спросил клерк. – Что вы там делали? Держу пари, вы первым делом выпили бренди с содовой!