– Приезжайте, пожалуйста. В семь?
– В восемь, – решительно сказал я. Я не начинаю дня с молитв и постов, не занимаюсь самобичеванием вместо завтрака. Я – вполне светская личность. Мне нужны зубная щетка, бутерброды, горячая вода, самокрутка и чашка кофе.
По пути в Брушницу, где находился монастырь, в котором обитал мой умерший друг, я уже не ощущал страха. Ночной кошмар рассеялся. Остались только грусть и сонливость. Переходные времена года – не лучшая для меня пора, как и для любого вроде меня. Безумие любит возвращаться осенью или ранней весной. Оно любит туман и свинцовое, покрытое тучами небо. Ты просыпаешься утром, чувствуя либо неопределенный страх, либо тоску, а иногда и то и другое. Я хотел бы проснуться веселым и улыбающимся или хотя бы ко всему безразличным, но единственное, на что могу рассчитывать, – выбор между тревогой и отчаянием, а еще надежда, что я не свихнусь окончательно.
Городок был тих и безнадежен, окутанный туманом и моросью, словно траурным саваном. Явно умирал, не в силах решить, город он или деревня. Казалось, его построили в состоянии клинической смерти. Улицы полны выбоин, на тротуарах ни одна плита не лежала прямо. Все металлическое проржавело и погнулось, все деревянное поломалось, со всего покрашенного облезла краска.
Едва въехав в городок, я наткнулся на похороны – со свойственной мелким населенным пунктам пышностью смерти, со всей дешевой серьезностью, какую создают пластиковые белые каллы и бумажные хризантемы. Чернота, серебро, кованые венки из металлопластика; конный катафалк, напоминающий экипаж Дракулы; мужчина в черной треугольной шляпе и плаще, несущий погребальную хоругвь с изображением Смерти; ксендз в дождевике и с Библией в руке; небольшая процессия на обочине, поблескивающая чешуей раскрытых зонтиков, будто черная змея.
Сжав руки на руле, я пропустил шествие, стараясь не смотреть людям в лица. Я знал, что видение вернется. Просто было такое время года – с этим ничего не поделать. В таком состоянии я воспринимаю окружающее подобно некоему датчику – чувствую запах тухлятины и плесени из квартир, в которых теснились эти люди, где среди блестящей от потрескавшегося лака мебели единственным живым объектом является мерцающий телевизор, неустанно извергающий сериалы. Я чувствую, как меня со всех сторон окружают захламленные дворы, провалившиеся крыши и покрытые лишайником стены. Я чувствую аромат дешевого вина, слышу пустые разговоры. Скука, безнадега, уродство и монотонность. Жизнь, бегущая по кругу, словно белка в колесе. Они бездумно таращились на меня, и казалось, у всех одинаковые, безразличные лица. Хоровод манекенов.
Это не вполне иллюзия. Когда я в таком состоянии, чувствую жизнь чужих людей. Чувствую так, будто это мои собственные воспоминания. Я знаю, где они держат деньги и где спит бабушка; чувствую запах их жизни, смрад безнадежной повседневности и несбывшихся надежд.
И в этом нет ничего забавного.
Он стоял на тротуаре, с ошеломлением глядя на процессию. Отчасти напоминал нерезкую, смазанную фотографию – черное пятно костюма, контрастирующее с размытой белизной лица, и дыры глаз, будто кто-то нарисовал его размазанной акварелью. Никто его не видел. Никто, кроме меня. Он просто стоял и смотрел.
Я видел его лишь краем глаза. При некотором опыте можно даже приглядеться к чему-то находящемуся на краю поля зрения, продолжая смотреть прямо перед собой. Я смотрел на процессию и танец стеклоочистителей, не имея ни малейшего желания видеть этого человека, но все равно видел его.
Он наблюдал за собственными похоронами.
Остановившись на обочине, я подождал, пока все пройдут и успокоится мое отчаянно бьющееся сердце. Мужчина на тротуаре исчез.
Возможно, он пошел посмотреть, что они станут делать на кладбище.
А потом я двинулся дальше. Мне следовало давно привыкнуть, но это не так легко. Привыкнуть к такому невозможно.
Несколько промокших горожан грустно бродили перед продовольственным магазином, по маленькой площади в стиле ренессанса топтались голуби. Я остановил машину на пустой площади перед ратушей, где белой краской было криво нарисовано несколько прямоугольников парковочных мест.
Подобный городок мог стать жемчужиной и туристической достопримечательностью, но пока на площади невозможно даже выпить кофе. Она могла похвастаться разве что кошмарным рестораном «Ратушный», меню, обстановка и обслуга которого помнили времена Гомулки. Здесь не было зонтиков, пабов или кафе-мороженых. Не было ничего. Только грязь, безработица и тоска.
Если бы я не знал, мне даже в голову не пришло, что здесь находится огромный монастырь. Большое неоготическое строение, возвышавшееся над площадью, видел каждый, но для обычных прохожих это был просто костел – более готический, чем сама готика, украшенный розетками, стрельчатыми сводами, горгульями, башенками и пинаклями; уходящий в небо ощетинившимся остриями великолепием.
Внутри царила угрюмая, пахнущая фимиамом прохлада – здесь венчали новобрачных и отпевали умерших. Но за алтарем и стеной находился другой, невидимый костел, предназначенный для монахов. И другой мир. Мир тишины, кирпичных стен, вечного холода и странной, не то военной, не то тюремной дисциплины. Мир, который выбрал мой друг.
Вход на территорию монастыря вел с боковой улочки через узкую деревянную калитку к сплошной стене из кирпича. Надежный проход, разделявший два мира. За такие ворота не проберется ничто мирское, не проникнет сомнение или грех. От них отразятся MTV, перемены в обществе, моральный релятивизм, супермаркеты и карьера в корпорации – отразятся как волна от скалистого утеса. Ты закрываешь за собой тяжелые врата – и для мира ты мертв. По крайней мере, так казалось.
Когда я был здесь впервые, меня удивило, насколько тяжела эта дверь, и заметил, что дубовая панель маскирует многослойную литую сталь, а вдоль стены смотрит слепым циклопическим глазом скрытая под навесом продолговатая головка камеры видеонаблюдения. На двери висел кованый молоток, но следовало воспользоваться заключенным в титановый корпус сверхсовременным домофоном, в котором имелась щель для магнитной карты и блестящий прямоугольник сканера отпечатков пальцев.