Избранные произведения. В 3 т. Т. 2: Искупление: Повести. Рассказы. Пьеса

22
18
20
22
24
26
28
30

— Майя, — сказал сердито Зон, — зачем ты говоришь лишнее…

— Да, — сказала Майя, — я выпила… У нас ведь гулянка… Пойдемте, даже шампанское еще есть…

Она взяла Кима за руку и потащила к дверям. Ручка у нее была маленькая, мягкая, как у Кати. В оклеенной газетами передней, которая одновременно служила и кухней, Ким разделся. Примус уже был погашен, и жареная рыба сложена в эмалированную мисочку. Следующая комната оказалась довольно просторной, в двух углах стояли ширмы, очевидно, скрывающие постели. За длинным раздвижным столом расположились гости, человек шесть, но, что особенно поразило Кима, в комнате было очень тихо, друг с другом гости не общались, молча жевали, бесшумно двигая челюстями. Иногда кто-либо наливал себе водки и выпивал в одиночку, не чокаясь.

— Почему они молчат? — шепотом спросил у Майи Ким.

— Здесь была неловкая сцена, — тоже шепотом ответила Майя, — незадолго до вашего прихода… Мой брат шизофреник. Он плюнул Сене в лицо… Он не попал, тотчас же испуганно, торопливо пояснила она, — он оплевал себе грудь… Я говорю лишнее… Давайте выпьем…

Ким несколько оторопело уселся рядом с Майей и неожиданно жадно выпил полный граненый стакан водки, от которого сразу опьянел, но не весело, с приятным головокружением, как у Кати, а тяжело и нехорошо. Может, этому способствовала и закуска, в основном, по-видимому, остатки от новогодней встречи: затвердевшие ломтики сыра, подернутая несвежей пленкой колбаса, резанная не сегодня, искромсанный студень, возможно, даже были ранее не доеденные куски, собранные с тарелок назад в блюдо. Кусок, который Майя положила Киму, был с угла измазан пеплом папиросы.

— У меня ведь день рождения, — сказала Майя, — конечно, отметили его вместе с Новым годом… Но сегодня тоже решили… круглая дата… Кроме того, брат… Он у меня впервые на дне рождения… После длительного перерыва… Вы почему не закусываете?

— Пепел, — сказал Ким, — студень измазан пеплом…

— Ах, извините, — Майя покраснела, отодвинула тарелку со студнем, ушла и принесла, поставила перед Кимом две жареные свежие рыбешки, приятно пахнущие, которые Ким начал обгладывать, особенно лакомясь сладковатой кожицей, снаружи похрустывающей, а изнутри влажной, смоченной вязким соком.

— Зон, — позвал Ким.

— Что ты хотел? — спросил Зон, появляясь откуда-то сбоку.

— Я хочу рассказать Майе о своем отце.

— Ну расскажи, — ответил Зон.

— Ты одобряешь?

— Дело твое, — ответил Зон, исчезая.

— Понимаешь, Майя, — сказал Ким, — во время войны готовилась крупная операция… Отец командовал крупным соединением, — Ким хитро прищурился, — не важно каким… Энским… Начало операции должны были возвестить ракеты… В определенном порядке, определенного цвета… Однако гестапо подослало шпионов… и, пользуясь ротозейством начальника штаба… И вот… И отец тоже пострадал… — Киму стало ужасно горько, тяжело в груди, хоть он знал, что популярно рассказывает брошюрку из «Библиотеки приключений». Ким подвинул к себе вновь тарелку со студнем и надкусил почему-то нарочно в том месте, где застывший белый жир был измазан пеплом.

— Проклятый изменник, — сказал он вдруг незнакомым голосом, твердо произнося буквы, — предатель родины… Я с ним давно ничего общего… Он и матери изменял… Он… Он… — Голос Кима сорвался, перешел на торопливое шипящее бормотанье. — Мы с ним и раньше не жили… Я… У меня вообще, может, другой отец…

И тут он заметил, что один за столом. Вернее, он и раньше видел, что Майя слушает невнимательно, а затем и вовсе ушла, еще с самого начала, когда он лишь начинал передавать содержание недавно прочитанной брошюрки из серии «Библиотека приключений». Однако он продолжал говорить сам себе, словно играя с собой в прятки, не замечая одиночества, и от этого ему сейчас стало особенно плохо, потому что, если б его слушала Майя или пусть даже кто другой, тогда все, что он говорил, имело б хоть какое-нибудь объяснение или оправдание, ибо теперь совершенная им пакость становилась бескорыстной, а потому особенно невыносимой. Неожиданно Ким услышал поскрипывание лодочных уключин, что ясно свидетельствовало о болезненном состоянии, но безликие гости тоже встревожились, значит, поскрипывание нельзя было отнести ни за счет головной боли, ни за счет опьянения. Гости торопливо уходили, толпясь в дверном проеме, слишком узком сразу для шестерых. Ким встал, отвалился от стола, припал к стене и увидел странного человека, выезжающего из-за ширмы в кресле на колесиках, которые и издавали поскрипывание. Человек как раз поворачивал, придерживая одной рукой левое колесико и усиленно вращая второй рукой правое. Кресло скорее напоминало высокий стульчик для годовалых детей, только увеличенного размера. Концы подлокотников были соединены полочкой, мешающей выпасть из кресла вперед, другая полочка располагалась внизу, служила опорой ног. Человек был в военной гимнастерке, старой и застиранной, но чистой, аккуратно разглаженной, с ослепительно белым подворотничком. Гимнастерку перехватывал командирский ремень с портупеей. На человеке были синие галифе, заправленные в блестящие от гуталина сапоги. Он был такой же голубоглазый, курносый, как и Майя, редкие русые волосы слиплись на лбу, наверное, передвижение и особенно поворот потребовали значительных усилий.

— Матвей, — торопливо становясь меж креслом и Зоном, сказала Майя, — опять, опять… Ты ведь обещал мне…

— Подожди, — сказал Матвей, — я хочу извиниться… Сеня, милый, прости мне этот плевок… Ты достоин настоящего мужского удара… Не женской пощечины, а настоящего, кулаком в зубы… Мы б подрались, потом, может, стали б друзьями… Мой лучший друг… Покойник… Мы с ним тоже… Но я парализован… Ты сам это видишь, и потому плюнул… от бессилия… А не потому, что ты гадина, достойная лишь плевка.