Все течет

22
18
20
22
24
26
28
30

Во всём у них была своя счастливая мера. Не увлекаясь возможными карьерами, увеличением богатств, не погружаясь глубоко в интеллектуальные или социальные идеи и движения века, она вели сердечную и тёплую жизнь, выполняя спокойно то, что являлось непосредственным долгом, и умирали в мире, без мучений совести и страха. Никого из Головиных не занимало, что о них могут подумать или сказать другие. Они следовали требованиям своей семейной, традиционно головинской морали – это уже свято и неуклонно, – а что делают и как думают другие, предоставляли этим другим.

Была, однако же, и теневая сторона в этом счастье: они всё отходили, всё отдалялись от реальности жизни – давно, поколениями, – и теперь прекрасная жизнь в их прекрасном имении «Услада» не была тесно связана ни с чем в их отечестве, ни к чему не прикреплялась кровной связью единого живого организма. Они были сами по себе и довольствовались этим.

Мила, восьмилетняя девочка, единственная дочь, являлась маленьким горячим солнцем головинской вселенной. Отец, мать, двое братьев и тётя Анна Валериановна не поверили бы, что где-то могла существовать девочка лучше.

В их доме не знали суровой строгости. В нём царило веселье. Родители никогда не наказывали детей. Дети не обижали и не дразнили друг друга. Никто ни с кем не ссорился, никто никому не навязывал своей воли или капризов. Согласная свобода царила в доме: всем было хорошо и весело. Казалось, все – и родители, и дети – были одного возраста, так мало разнилась их психология и так много было у них общих интересов.

Генерал и его сыновья читали Конан Дойла по-английски, обсуждали летописи и «Историю» Карамзина. И Мила, и её мама одинаково волновались, готовясь к Рождеству и к ёлке. Мужчины любили охоту, играли в шахматы, выписывали журналы из Европы; женщины играли на пианино, любили стихи, хорошо одевались, поддерживали красоту и порядок домашней жизни, в старости часто ходили в церковь. И, странно, Головины уже не размножались, скорей вымирали, и у этой семьи уже не было близких родственников.

Тётя Анна Валериановна представляла собою на первый взгляд труднообъяснимое видоизменение головинского типа. Она не вышла замуж. Как все богатые, красивые, здоровые женщины, не вышедшие замуж, она, казалось, хранила какую-то тайну. Везде и всегда она была сдержанна более, чем того требовали обстоятельства. Немногословная вообще, она никогда не говорила о себе и всегда держалась чуть поодаль от оживлённой головинской семейной группы. Высокая, стройная, в каждом движении и слове исполненная благородства, она напоминала детям Головиным знакомую по хрестоматии лермонтовскую пальму.

В песчаных степях Аравийской земли Три гордые пальмы высоко росли. Родник между ними из почвы бесплодной Журча пробивался волною холодной, Хранимый под сенью зелёных листов От знойных лучей и сыпучих песков…

Её бледное овальное лицо казалось скорее портретом неподвижности раз и навсегда принятого выражения замкнутого сердца и благородного достоинства. Но главное в ней были её необыкновенной красоты руки. Они были то неподвижны, то трепетны и выражали её душевное состояние больше, чем её лицо.

Одевалась тётя Анна Валериановна просто и строго, носила лишь тёмные цвета. Единственными её украшениями были кружева и кольца. На её обычном платье всегда было хоть немного кружев – воротничок, манжеты, шарф. Но выходные её туалеты были покрыты широкими кружевными воланами, и они прозрачной волной струились за нею, когда она медленно шла по лестнице и залам.

Колец у неё было много, и все исключительно с сапфирами. И когда она в разговоре вдруг подымала слегка руку, камни вспыхивали таинственным синим тысячелетним светом на белой прекрасной руке. В этом было что-то ночное, и она казалась скрытой от проницательных взоров дня. Она, казалось, жила, покрытая лёгкой вуалью, предохранявшей её от неосторожных прикосновений.

Её пристрастием была музыка. Она прекрасно играла на рояле. Ежедневно, как только на землю спускались сумерки, она садилась в большой гостиной к роялю и долго, иногда часами, играла фуги Баха. Эти фуги, вечерние сумерки и родной дом вошли нераздельно в память детей Головиных как часть их прекрасной жизни.

Имение «Услада» находилось теперь уже почти сразу за линией разросшегося города. Их дом, высокий, белый, с колоннами, правильнее было бы назвать дворцом. Был прекрасен его двухэтажный фасад с узкими, очень высокими окнами. Ступени входа были из мрамора. На высокие колонны опирался полукруглый балкон, находившийся под самой крышей. Точёные, круглившиеся на свету колонки делали его кружевным. И там же, под крышей почти, белые рельефные буквы выступали со словом «Услада».

За домом был сад, переходивший в парк. От каждого выхода дома дорожки, обсаженные цветами и затем переходившие в аллеи, вели через сад к парку. В парке было и небольшое озеро с искусно изрезанными и декорированными берегами. Под тенистыми деревьями находились широкие каменные скамьи. Извилистые узенькие тропинки были протоптаны к наиболее живописным или наиболее любимым местам парка.

Немало поколений Головиных прожило свой век в «Усладе». Фактически все Головины рождались на этом самом участке земли, уже позднее названном «Усладой». Они рождались и умирали, но «Услада» всё существовала, лишь хорошела и украшалась старанием каждого из её владельцев. Так, и нынешние Головины внесли свою дань: Анна Валериановна распорядилась устроить маленький пруд под огромной плакучей ивой. У пруда были посажены бледно-лиловые ирисы. Расцветая, они отражались в воде. Около стояла небольшая низенькая скамеечка – место отдыха и раздумья. По желанию госпожи Головиной через пруд переброшен был полукруглый японский мост. Он отражался в озере, и казалось, правильный круг возвышался перед глазами. Мост был из лакированного дерева тёмно-красно-го цвета. На зиму мост разбирали, его части обёртывали соломой, перевязывали бечёвками и складывали в особый тёплый сарай – дерево моста и его лак боялись холода. Мила как-то попросила построить для неё пагоду, точь-в-точь как та, что она увидела на картинке, – зелёную с золотом. Но пагоду с восемью крышами и тройной лестницей было нелегко построить. Не знали также, что же сделать внутри. Вся пагода выходила высотою в двенадцать этажей. Под каждой крышей – площадка. Архитектор развёл руками, когда Мила решила, чтобы пагоду внутри сделали пустой, а там будет видно. Миле не принято было отказывать в её желаниях, но всё же постройку пагоды отложили на неопределённое время. Генерал Головин после войны 1905 года, повидав Японию, заинтересовался карликовыми деревьями, и фантастические карлики наполнили стеклянную галерею: ароматные сосны, удивительные вишни, необычайные туи. Наиболее изумительные из карликов иногда допускались в большую гостиную. Молодые Головины завели теннис и поговаривали о гольфе.

Всё, чему случалось появляться в доме Головиных, оставалось там навсегда: слуги, гувернантки, растения, животные, вещи – всё вдруг принимало особый головинский отпечаток, то есть делалось довольным, весёлым и приятным для глаз. Однажды ставши «головинским», им уже оставались навеки. Из «Услады» не увольнялись и не уходили слуги, и ничего оттуда не продавали. Животные умирали от старости, окружённые тёплой заботой. У Головиных не топили ни котят, ни щенят. Всем было место, приволье, пища. Все радовались жизни, и, казалось, смерть подолгу забывала о их существовании. Долголетие было неотъемлемым качеством жизни. Собаки, чьё время жизни определялось, например, в восемь лет, у Головиных жили не менее двенадцати. Попугаи переходили по наследству через поколение. Караси в пруду были прапрапрадедушкины. Слуги, отработав положенное и посильное, часто отправлялись «по святым местам». Снабжённые деньгами и одеждой, они искренне молились за господ, уходя иногда далеко – в Иерусалим. Иные возвращались, исполненные рассказов, «умирать» к Головиным, в «Усладу». За парком была ещё головинская земля, и там – два длинных кирпичных здания, «корпуса» для «доживавших век» слуг. У каждого была кровать и непременно икона с лампадкой – господское даренье. Даже и по смерти не все покидали «Усладу», по возможности кое-что хоронилось в парке. Там, например, можно было видеть мраморную плиту над могилой: «Попугай Ной (1843–1894). Спи, милый попка, мы тебя любили».

Или же: «Бабушкина болонка Бантик. Была хорошенькая. Жила недолго».

Старые, отслужившие вещи уносились на чердаки, в сараи, погреба и подвалы.

В «Усладе» не ссорились, этого не было в обычае. Отношения между людьми были давно установлены вековой традицией и держались прочно: муж, жена, родители, дети, господа, слуги – каждому воздавалось должное, приличествующее его состоянию внимание и уважение, и не было места для столкновения интересов.

Генерал Головин был немногословен, сдержан в обращении с людьми, казался медлительным. Таким он был на людях. Он отличался особой, безупречной вежливостью ко всем, без исключения. Наедине же с семьёй он был весел, шутлив, остроумен, добр и терпелив. Жена его отличалась благородной простотой во всём: в словах, поступках, в обращении с людьми, в манере одеваться, в светской жизни. Она не допускала в семье ни поз, ни претензий. Всегда здоровая и весёлая, она озаряла дом своим присутствием. Мальчики Головины были благородны и рыцарски настроены. Старший, Димитрий, высокий красивый блондин, походил на отца. Второй – Борис – был среднего роста, смугловат, с несколько косящим взглядом. Эта смуглость и эти глаза составляли предмет его гордости: так точно выглядел один из его знаменитых предков на портрете в большом зале. Портрет, написанный знаменитым некогда Кипренским, изображал генерала, героя Отечественной войны. В блестящей парадной форме, опираясь на саблю, торжественно, во весь рост, он своим присутствием, казалось, санкционировал семейную традицию – мужчины Головины служили исключительно на военной службе.

Оба мальчика Головиных учились в военной школе, в столице, и домой приезжали только на каникулы.