День был такой чудесный, такой солнечный, а к вечеру небо точно мешковиной затянуло. Мы бы еще немало картошки накопали, но вдруг хлынул сильный ливень, все тут же вымокли до нитки и помчались домой.
Сижу сейчас у заплаканного окошка с пеларгониями на подоконнике, а по стеклу барабанит дождь. Пальцы, пока копал картошку, совсем закоченели. Накалякаю в потемках вкривь и вкось, сам назавтра не разберу.
Осеннее ненастье для нашей бабуни — чистое наказание: руки, ноги ломит, по ночам никак не уснет. А днем ходит, согнувшись в три погибели, будто потерянную копейку ищет, плюется да проклинает сверчков за то, что спать не дают. Ляжет, начнет молиться про себя, четки перебирать — сверчок тут как тут, заливается, та дальше читает — не унимается. Тут уж бабка принимается ожесточенно плеваться, в третий раз за четки хватается, а «наказание божье» за печкой уже не в одиночку трещит, еще нескольких музыкантов на подмогу позвало…
Наважденье какое-то!.. У старухи лопается терпение, она будит Игнатаса. С трудом прогнав сон, дядя стучит в стенку и мне. Мы встаем, в одном исподнем зажигаем лучины и обнаруживаем сверчков, сбившихся в кучку на стенке за печкой, где дядя сушит новые клумпы.
Сверчков там несколько десятков. Величиной с лошадь и чуть поменьше, а самых крохотных и не перечесть, как льняной костры!
Я быстро убираю оттуда клумпы, и дядя принимается безжалостно жечь ночных музыкантов лучиной или ошпаривает их кипятком. А бабка стоит наготове с мухобойкой. Увидит сверчка, тут же хлоп — и сплюнет. — Хлоп — и сплюнет…
— Ага, зараза, попиликаешь еще у меня!.. Тьфу!..
И хоть бы разок попала. Куда там! Сверчок преспокойненько удирает в какую-нибудь щелку.
Вернувшись в постель, я не успеваю согреться, как снова цвирр, цвирр — это подает голос осмелевший музыкант.
Стемнело. Я так и не успел рассказать, как эти сверчки добром за мое зло отплатили.
Тетя щепала лучину и загнала в палец занозу. Зажгли лампу. Я ловко вытащил занозу и теперь при свете лампы могу писать дальше.
И начала бабка жаловаться всем подряд на ночных музыкантов, спрашивать, не знают ли средства, как их извести. Заглянул к нам Кази́мерас Узни́с, на все руки мастер. Он и взялся сверчков так «околдовать», чтобы те насовсем перекочевали к какому-нибудь соседу. Узнис и окуривал их, и по-хорошему упрашивал, и в глиняную свистульку свистел, но музыканты лишь еще больше развеселились.
На днях соседка Си́ртаутене посоветовала подсыпать им яду, что в аптеке от мух продают. Привезла я летом, говорит, из города жидкость одну, молоком разбавила — и вмиг все подоконники «мертвяками» покрылись. Сиртаутене обещала дать бабке остатки этого мушиного яда, и я живо помчался за ним к соседке.
По дороге домой вытащил пробку, понюхал — ну и вонища! Чуть нос на сторону не свернуло. Постой, думаю, а вдруг этим можно и чернила вытравить?
Обмакнул я в пузырек петушиное перо, чиркнул по свидетельству — фамилия моего приятеля вмиг покраснела, буквы расплылись и отпечатались на обратной стороне бумаги. Тогда я этим перышком с другой стороны… Утюгом горячим прижму, подержу немного, потом еще раз чирк…
В конце концов на этом месте осталось лишь желтоватое пятно с розовыми краями. На нем я и поместил свою фамилию и имя.
А для сверчков жидкости не осталось. Да что там сверчки — я им теперь сам не знаю, как благодарен. Ах, если бы не то пятно!.. Не только на бумаге — в душе…
В долгое, томительное однообразие моей жизни наконец-то ворвался вихрь. Пришлось надолго отложить дневник в сторону.
Однажды копали мы картошку. Весь заляпанный-переляпанный, ползаю я по земле на коленях, как паломник, и вдруг слышу:
— Бог в помощь!