Марухи, фифы-рюши-кружева,
Шакалы, шкоды, щипачи-роднули,
Барыги и отребье-цыганва
Питушницу вдругорядь траханули!"
В наступившей тишине со стуком упала на пол шкафа деревянная балеринка.
– Ты, если умный, другой раз предупреждай приличную публику, – махнул цветным рукавом Ерошка.
– Здесь же дамы, – добавил Портной.
– Погодите, старикашка зачитал вам стихи, записанные на тогдашнем, пятнадцатого века, воровском жаргоне, но кроме них, у поэта есть очень даже великие стихи, не сомневайтесь! Их он читал на поэтических состязаниях при герцогских дворах, – пояснила Жигонь, махая страшным кулаком. Это был аргумент, и все успокоились. Только Палач с головой из клееной ваты тихо буркнул в пустой чехол из-под топора:
– Знаем мы этих герцогов, рубили. Из такого же добра сделаны, как и все остальные…
Детдом в Кукишах был очень маленьким: всего пара десятков ребятишек и человек пять взрослых, чтобы их воспитывать. Учреждение помещалось в изуродованном пристройками бывшем доме купца, с оградой и палисадником. Все окошки были зарешечены, кое-где в два ряда. На всех дверях замок или несколько, давно ржавые изнутри и снаружи.
Укреплял решётки, навешивал замки и сторожил этот дом старый глухой контуженный солдат Чулков, единственный человек, который здесь и проживал с сиротами. На чердаке у него была комнатка с "буржуйкой", железной койкой времён купца и табуретом. "Буржуйку" он называл "женой": она давно и верно кормила и грела его.
Несколько лет назад Чулков прикормил во дворе собаку – для охраны, конечно, – с будкой и на цепи, но заведующая детдомом велела всё это убрать. Теперь втихаря приходила сквозь прутья серенькая кошечка Тася, и Чулков выносил ей еду. Эту кошку он называл "любовницей".
Взамен фауны солдату позволили посадить две грядки с укропом, которые Чулков заботливо поливал каждое утро, начинавшееся у него, самое позднее, с пяти часов. Не спалось, потому что зори – вообще пора блаженная, а кемарил солдат во время занятий ребятишек.
Заведующая детдомом, крепкая деревенская баба, в вечном трикотиновом платье со страшными горящими цветами и белым отложным воротничком, преподавала сиротам математику и физкультуру. Детей звала по фамилиям, не брезговала иной раз сама помыть полы, говорила громко, обедала с детьми и персоналом. С русским языком она обращалась так, как считала нужным. Подтолкнув однажды Ваню в свой кабинетик, чтобы он взял для урока картонные таблицы, она сказала:
– Не столбеней, Августов, здесь не страхи!
Зоологию, географию и историю детям рассказывало существо неясного возраста, с тихим голосом, худое, бесцветное, кашляющее, какое-то сиротливое и потому родственное брошенным детям, которые это существо не обижали, молча слушали науки.
Закон божий, по последней моде, приходил читать добрый и сдобно-приятный батюшка, отец Симеон Голубев, называвший детей "отроками". Дети радостно окружали человека, которого можно было всем называть по-семейному, "батюшкой". От него веяло домашней жизнью и лаской. Ваня был уверен, что Голубев – это летний дед Мороз, весной и летом переодевающийся в рясу, чтобы только приходить к ребятам, которых он искренне любит.
Поварихой и уборщицей была тётя Клава, – постаревшая сельская женщина, суетливая, не злая, старавшаяся из скудных продуктов готовить по-домашнему вкусно, потому что жалела детей.
Единственным человеком из взрослых, производившем на Ваню особое, гипнотическое воздействие, была учительница литературы, русского языка и рисования Наталья Петровна, – молодая, красивая женщина с фигурой невысокой русалки, пшеничной косой в узле и мягкими руками. По совместительству, как это часто бывает в глубинке, Наталья была медсестрой: мазала детям ободранные коленки йодом, делала прививки, перевязывала пальцы, давала витамины и таблетки. Ваня любил её глубоко, восторженно и нежно. Иногда он потихоньку рассматривал её формы, губы, шею. Эти минуты превращались в вечное блаженство.
– Хороший мальчик, – хихикнул кто-то.