Поклажа для Инера

22
18
20
22
24
26
28
30

Небольшой караван – два верблюда, три всадника – медленно полз по низине в нашу сторону. Два всадника впереди, беседуют о чем-то, повод верблюжьей связки привязан, кажется, к седоку ближнего ко мне: верблюды шагают след в след за его конем, повторяя за ним все маленькие подъемы и спуски. Третий всадник замыкает группу. Хотя нет, он не замыкает – за ним идет еще кто-то. Странно идет, вяло, спотыкается, чуть не падает. Эге, да его тащат на веревке и руки у бедняги связаны! Плохо дело. Надо, пока не поздно, пока не увидели, уйти за барханами: я один, а этих – трое. Не справиться мне, если… Да какое, “если»?! Нет никакого “если»! Эти люди, не задумываясь, отберут и Боздумана, и верблюда, и всю поклажу, а меня убьют или – в лучшем случае! – свяжут и поволокут за собой, как этого вот несчастного. А Айнабат? Когда подумал о ее судьбе, во рту у меня вмиг пересохло от страха. Нет, нет, немедленно удирать, пока нас не заметили.

Я медленно попятился – пополз и… замер. Под третьим, последним, всадником был вроде конь Ахмед-майыла. Прищурившись, всмотрелся: точно, Тулпар, жеребец Ахмед-майыла. Я встревоженно перевел взгляд на пленника и ахнул: “Да ведь это сам Ахмед-ага!.. Ах, беда, вот беда, да как же ты вляпался в такое? Где же тебя угораздило?» – заметались мысли, а глаза уже шарили вокруг, выискивая место, где можно устроить засаду: отсюда стрелять нельзя – надо отвести беду от Айнабат, надо с того вон, противоположного, бархана; можно будет, в случае чего, увести басмачей в глубь пустыни, подальше, подальше отсюда.

Я отполз, сбежал по склону, цапнул на ходу хурджун, выхватил из него узелок с патронами, отшвырнул хурджун и, пригнувшись почти до земли, проскочил по пересохшему руслу-вади к облюбованному бархану. Выглянул из-за его гребня.

Ага, вот они, почти рядом, слышны даже голоса передних всадников: один раздраженный, брюзгливый, другой – властный. Раздраженный – у крайнего ко мне, чернобородого; властный – у краснорожего. Надо бы начать с них, да рискованно – тот, кто тащит на аркане Ахмед-майыла, может ускакать и уволочь за собой старика.

Помоги мне, Аллах, в добром деле. Я тщательно прицелился в того, тоненького, который подремывал на коне Ахмеда ага, и плавно нажал на спуск. Басмач вскинулся, словно его подбросило, и медленно повалился лицом вперед; обхватил шею коня, сполз на землю.

Хотя песок барханов и приглушил выстрел, но в тишине, да еще неожиданно, он показался оглушительным. Головные всадники мигом спешились – видно, и выучка хорошая, и опыт богатый – сразу определили, откуда опасность, и без раздумий открыли пальбу. Я слышал, как совсем рядом чмокают о песок пули, видел, как они выбивают коротенькие фонтанчики пыли.

Кубарем скатился, увидел краем глаза, как Айнабат в страхе вскинула ладони к лицу, удивился: “Почему она здесь? – и обрадовался – испугалась, что меня ранило». И сразу же дала знать о себе рана в плече – заныла, заболела.

– Убирайся! – приказал я властно. – Спрячься!

И, проскочив еще шагов двадцать в одном рывке, упал за гребнем соседнего барханчика, пониже. Выглянул.

Так, по-прежнему лупят туда, где я был только что. Так, отличную позицию нашел – бородатый басмач, который раньше был почти не виден, прятался за конем, уложив его, теперь как на ладони. Все, отстрелялся ты, чернобородый! Я нажал курок.

Басмач прогнулся в спине, перекатился набок и, вытянувшись, затих, а второй – тоже бывалый, собака, – стремительно развернувшись на мой выстрел, выпалил, не целясь, в мою сторону и юркнул за верблюдов, которые, перепугавшись, задирали головы, крутились на месте, жались друг к другу. Басмач не стрелял. “Винтовку заряжает», – решил я и высунулся почти по пояс, отыскивая взглядом врага. И тут бахнуло. Цвенькнула пуля, папаха моя слетела, кожу над ухом обожгло. Я ткнулся лицом в песок, вжался в него, пополз назад. И опять вскочил, позабыв про боль и в плече, и о свежей ране – басмач, прокравшись за верблюдом, вскочил на коня Ахмед-майыла и… только частый затихающий топот рассыпался по низине, только заклубилась, удаляясь, пыль. Я высадил вслед оставшиеся в обойме патроны, хотя и знал – бесполезно, глупо это. Отбросил в отчаянии винтовку и, задыхаясь от бессильной ярости, тяжело опустился на песок.

И сразу же рядом оказалась Айнабат. Она отбросила назад паранджу, наклонилась ко мне, всматриваясь в рану на голове серьезными, без страха и слезливости, глазами. А потом достала из хурджуна что-то белое.

А-а, вата. Мягкими, осторожными движениями Айнабат оттерла кровь с виска, со щеки. Перебинтовала рану. Откачнулась назад, закончив перевязку, – протянула руку. Я вцепился в нее, поднялся.

Пошатываясь, побрел туда, где все еще перетаптывались, крупно вздрагивая, верблюды, где покорно поджидал хозяина конь – второй ускакал вслед за убравшимся басмачом, – где валялись убитые и откуда бежал к нам на заплетающихся ногах, спотыкаясь, Ахмед-майыл. Веревка, петля которой стянула руки старика, извивалась вслед за ним.

Он упал в нескольких шагах от меня и, загнанно дыша, отчего грудь ходила ходуном, пытался встать, но видно было – сил не осталось. Я кинулся к нему, поднял. Развязал путы, стянувшие запястья так, что пальцы Ахмед-майыла посинели. Он опять повалился на песок.

Вид у старика был страшный: кожа лица – цвета серого солончака; на лбу, на лысой макушке огромные багровые шишки; левый глаз, окруженный иссиня-черным пятном, заплыл и выглядел мокрой, слезящейся щелочкой. Но самое жуткое – широко раскрытый, жадно хватающий воздух рот, в котором не помещался распухший, покрытый белым налетом язык. Я слыхал, что язык от жажды распухает, но видеть такого не приходилось.

Мы с Айнабат подхватили Ахмед-майыла под руки, оторвали от земли; он, пытаясь удержаться, вцепился мне в левое плечо, и я чуть не взвыл от боли. Айнабат встревоженно заглянула мне в глаза; удерживая Ахмед-майыла, быстро поменялась со мной местами.

Пошатываясь, повели мы, а точнее потащили, Ахмед-майыла к нашей стоянке. Конь и верблюды потянулись за нами.

Доковыляв до места, мы уложили старика на попону. Ахмед-майыл тяжело дышал, глаза его закатились.

Айнабат смочила водой из бурдюка тряпку, вытерла ею лицо Ахмед-майыла и его страшный, покрытый белым налетом язык, распухший так, что не помещался во рту.