– Не сочти за… за… вот, возьми… – Гурьянов вытащил из кармана, не глядя, припасенные заранее деньги. Сын ловко перехватил их.
Он привел отца в буфет бывшего женского, а сейчас семейного, общежития, где некогда поэт Гурьянов охмурил набивальщицу Борисову, пленив ее строками: «О, столько смен, прождал тебя, Кармен, я у ворот, не рая – ада. Наверно, Богу было надо, чтоб столько смен я ждал тебя у врат, Кармен!» Мать часто цитировала эти строки сыну. И показывала столик, за которым они сидели в тот вечер… и ели сосиски. Знай она импрессионистов, узнала бы в некоторых их картинах именно этот столик, а может даже, и себя.
В детстве сыну нравились отцовы стишки, как все, что нравилось матери, но детские годы шли, у матери все хуже и хуже становилось с легкими, батяня так и не появился ни разу на горизонте его счастливого детства, и ниоткуда не прислал почтовый перевод, чтоб мать съездила хоть разок в санаторий. Хорошо, что профком отправил бедняжку в Крым. А маманя меня к дядьям-алкоголикам. «Матери год-два жить осталось. Румянец какой! А этот – румяная сволочь!»
– Вот и пришли, – Семен указал на столик в углу буфета. («Бедная мать! – подумал он, но не пожалел ее, как раньше, а просто стал еще сильнее презирать за бедность. – Продаться за сосиски! Сама виновата!»). Смена еще не кончилась, и народу в буфете не было. – Между прочим, очень уютно.
Он четко произнес «между прочим», но видно было, что не вложил в них никакого другого смысла, кроме того, который вложил. Между прочим. Так начинаются глюки, подумал Гурьянов, пора и выпить.
– Это студенческое общежитие?
– Ага, общага… табачной фабрики.
– Ты тут… маму встречаешь после смены?
– Ага. Еще баб снимаю. Пену взбить любви телесной.
– Что? – хрипло спросил Гурьянов.
– Пену, говорю, взбить. Любви телесной. Любви страстной. Безудержной… Это из любовной лирики. Наверно, богу было надо, чтоб столько смен я ждал тебя у врат, Кармен…
– Ты знаешь мои стихи?
– Стихи? Да, с детства помню.
– Ну, что ж, приступим? – Гурьянов поставил на стол бутылки. – Как тут сейчас – обслуживают?
Борисов лег на стойку, перегнулся к буфетчице и, положив ей руку на зад, шепнул что-то на ушко, та хихикнула и дала ему нож, штопор, два стакана и даже две салфетки. Губы и глаза ее были как губка, да и вся она была, как губка. Гурьянова от этой мысли передернуло. Слышно было, как она уважительно сказала «Дары!» Несколько неожиданно и странно было услышать это слово в этом месте. Гурьянов как-то забыл, что и сам двадцать лет назад произносил здесь не менее высокие слова, которые вот только, увы, очень сильно сгладило время. И уж совсем удивился Гурьянов, когда услышал: «Не верьте данайцам, дары приносящим». Но нет, это не Юрий. Это что-то внутри него трагически произнесло.
– Ты тут как свой.
– Даже без «как», я тут свой. Как и вы… Алексей Николаевич. Вон то – тоже ваша дочь. Вон, шлюшка та. Кать! Радетель зовет!
– Что? Катя? Какая Катя?
– Хорошая Катя. Ночь как минута пролетает…
– Что ты говоришь?