На закат от Мангазеи

22
18
20
22
24
26
28
30

- Я привык верить собственным глазам.

- Здесь лучше забыть про эту привычку. Тебе кажется одно, а на деле это совсем другое.

- Если не верить глазам, тогда чему же верить?

- Верь тому, что считаешь правильным. В этом и состоит настоящая вера.

- Удобная позиция. Только вот как понять, что правильно, а что нет, если не понимаешь, что вокруг происходит? Пропавшие идолы, спящие по году бабы, дикарские легенды, теперь вот чудище из леса.

- Никакое это не чудище, - пробормотала Иринья.

- А кто ж тогда?

Иринья помолчала, прикусив растрескавшуюся от жажды нижнюю губу. Снаружи донеслись звуки лютни и хрипловатый голос Саргута стал громко выводить что-то заунывное.

- Неважно, - сказала. – Лучше пить подай. Вон бадейка у стены, с ковшиком.

Макарин набрал воды из деревянного ведра, поднес ковш к ее губам. Иринья жадно выпила, обливаясь и захлебываясь.

- Это тот, кто поможет мне найти отца, - сказала она, отдышавшись. – Если тебе нужен караван, ты будешь делать, что я скажу. Без меня тебе его не найти.

- Больно много на себя берешь, - тихо отчеканил Макарин. – Не забывай, кто я, а кто ты.

- Э, дьяк, - усмехнулась девка, - Можешь забыть здесь про свои чины и должности. В лесу да пустошах они ничего не значат. Это тебе не Москва. Хочешь караван отыскать – слушай. Не хочешь – не заставляю.

- Ты не в том положении, чтобы указывать. Сгниешь тут в сарае, никто и не узнает.

- Ничего ты, дьяк, не знаешь о моем положении, - сверкнула она глазами. – Не ты, так другие мне помогут. Но тогда этим другим и идол достанется. А ты можешь ползти домой, не выполнив задания, как побитая собака.

Красная пелена вдруг нахлынула перед глазами, гнев поднялся из темных глубин, чего с Макариным уже давно не бывало. Он схватил наглую девку за горло, прижал к столбу, поднимая вверх, слыша, как она хрипит и чувствуя, как сотрясается под его пальцами яремная вена.

- О, а ты действительно любишь делать бабам больно, а, дьяк? – просипела Иринья. – Тебе это нравится? Власть чувствовать?

Ее тело изгибалось у столба, мягкое и податливое. И без того рваная ткань совсем разошлась, обнажив высокие полные груди с розовыми девичьими сосками. Макарин было отшатнулся, убрав руку с ее горла, но почувствовал, как расходятся под его коленом ее бедра. Волна желания смыла все, разум, мысли, весь мир, он впился ртом в ее пухлые сладкие губы, срывая обеими руками остатки одежды с ее тела. Мешали веревки, и он судорожно рванул их, услышав, как она пискнула от боли, развязал, скинул их на пол вместе с ее хламидой и собственным кафтаном. Теплые шелковистые бедра задрожали под его ладонями, когда он резко развел их в стороны, подхватил ее, поднял, прижал спиной к столбу. Ее широко раскрытые глаза цвета чистой голубой воды были теперь так близко, что он тонул в них, словно в огромных глубоких озерах, но и они пропали, как только он резким толчком вошел в нее. Ее дрожащие ресницы, ее выступивший румянец, прядь светлых волос, ее поднятые и привязанные к столбу руки, все вокруг заволокло сладкой пеленой, а он все вбивал и вбивал в нее свой затвердевший до боли кол, глубже и глубже, стараясь разодрать, сделать ей тоже больно, так больно, чтобы она визжала и молила, но видел лишь как ее приоткрытый от страсти рот изгибается в довольной улыбке, и тогда в его голове не осталось больше ничего, кроме навязчивой мысли о столбе, выдержал бы он, не упал бы, ведь он поддается, поддается с каждым ее стоном, и скоро рухнет на землю, вместе с ним, вместе с ней, рухнет с таким грохотом, что сбегутся все окрестные канасгеты.

Столб выдержал.

Она долго не отпускала Макарина, обхватив дрожащими ляжками его чресла, закрыв глаза и затаив дыхание. Потом наконец обмякла и улыбнулась.