"Так пахнет вся она, ее рука до
-- Вы видите, -- сказал он, -- я благороден, я оставил вашу руку, как обещал, но, клянусь вам, вы мучаете меня, -- произнес он, точно имел уже право жаловаться ей на свои страдания.
-- Вы говорите очень громко, -- отозвалась шепотом Елена. -- Лучше переменим разговор, -- попросила она, чувствуя, что ей уже нельзя приказывать.
-- О чем же нам говорить? -- каким-то чужим голосом спросил он. -- О чем? -- повторил он отчетливо и, неожиданно для себя, вдруг притянул ее к себе и прижался губами к ее щекам.
-- Я люблю тебя, -- зашептал он, -- давно, давно, дорогая моя; люблю твои глаза, твои руки; люблю всю, всю.
Елена так испугалась, что даже не вскрикнула... Лишь инстинктивно она стала сопротивляться, сильно, серьезно. Сначала ее неприятно поразил запах табака, когда он поцеловал ее в губы, и несказанно удивило прикосновение густых жестких волос его коротко подстриженной бороды. Самое же мучительное было -- стыд, и то чувство, хуже стыда, что теперь ей нельзя уже притворяться, будто она не понимает, не заметила, не почувствовала, что он делает... Она боролась молча, стараясь не обратить внимания извозчика, и защищалась мысленно такими словами: "Что вы делаете, как не стыдно! Я не хочу ни ваших поцелуев, ни объятий... Поймите, мне этого совсем не нужно. Вы ошиблись! Ваши объятия меня серьезно оскорбляют... Умоляю вас, перестаньте, я не шучу, я сопротивляюсь серьезно, клянусь вам!"
А он все целовал, обнимал. Она бы, вероятно, закричала, если бы не стыд перед извозчиком... В один миг он уже знал всю ее, то, что она так искренно и стыдливо прятала от всех людей, кроме мужа. И мысль об этом так потрясла ее, что минутами она переставала сопротивляться. А он все обнимал и целовал, обнимал, целовал...
* * *
В городе, как только они очутились на людной улице, она попросила его сойти. Он стал было извиняться, но сейчас же замолчал, почувствовав, что этого не нужно, и, целуя уверенно и многократно ее руку, которую она уже не отнимала, сказал:
-- Вы правы, поезжайте с Богом одна. Я на днях заеду к вам.
Елена даже не ответила на его слова кивком головы, и когда его высокая, страшно противная ей фигура скрылась в полутьме, она отпустила извозчика, кликнула другого и поехала домой.
В городе было шумно и светло, призрачно красиво, как бывает в концерте или в театре, где забываешь о том, что есть небо и не приходит в голову поднять глаза вверх. Елена, сидя в дрожках, торопливо обдумывала, что с ней случилось, и удивлялась своему негодование против Глинского.
"Почему я сержусь на него, -- говорила она себе, -- ведь, в действительности, он ни в чем не виноват передо мною... Сам он мне глубоко противен, но теперь я поняла, что точно так же поступил бы каждый мужчина на его месте. Конечно, он развратный, бесстыдный, но я ведь для него и разоделась и рада была, что нравлюсь ему, и я во сто раз преступнее, хуже и гаже Глинского, -- с ужасом подумала она. -- И странно, -- вдруг пришло ей в голову, -- что, начав с вечности и бесконечности, мучаясь от чего-то большого, непостижимого, я, хотя и невольно, кончила пошлостью и гадостью".
...По лестнице она поднялась быстро и легко, нетерпеливо позвонила и, угадав в передней шаги Ивана, на миг затаилась, как бы вся закрылась от него.
Иван шумно, радостно встретил ее... Прибежали дети, весело крича: "Мама пришла", показалась горничная. Детей Елена расцеловала и тотчас пошла в гостиную. В гостиной было темно. Иван, как только они остались одни, крепко обнял ее и прижался губами к ее горевшим щекам.
-- Ты пахнешь табаком, -- с легким отвращением, которое испытывают некурящие, удивленно сказал он.
-- Разве? -- спросила она, тоже будто удивленная.
"Я отлично разыгрываю удивление", -- подумала она, холодея.
Она с тяжелым чувством обняла его и, неизвестно почему, еще раз ответила:
-- Если ты настаиваешь, что я пахну табаком, то так, вероятно, и есть... Пойду умоюсь, и это пройдет.