Все случилось летом

22
18
20
22
24
26
28
30

Каспар пытался сообразить, какая связь между булкой и совестью. А Рейнис, повернувшись к нему, продолжал:

— Понимаешь, мастер Карклинь приволок ящик с хлебом к машине, и тут откуда ни возьмись диспетчер Япинь. Увидел, что у палатки очередь, поманил Карклиня пальцем и говорит: «Дай-ка мне четыре штуки». Карклинь лисом выгнул спину и отдал ему булки. А ведь этот хлеб — рабочим-лесорубам.

— Ну, подумаешь — четыре булки, — все еще недоумевая, протянул Каспар.

— Так о том и речь, комарья твоя голова! Из-за четырех булок совестью поступиться! Ты пойми, в лесу кому-то не хватит именно этих четырех булок. Кому-то не хватит белого хлеба.

— Да, это свинство!

— Дошло? А почему бы ему не постоять в очереди? Ах, высокая должность диспетчера не позволяет стоять вместе с женами рабочих! Подумаешь, важная птица. Тогда подожди, пока женщины разойдутся. И если даже не хватит этих булок — неужто брюхо черного хлеба не примет!

— Мелкий он человек. Инженер Цирит никогда бы так не поступил.

— Конечно, мелкий. Должность выше человека. А Карклинь тоже хорош, увидит начальство, не то что гнется, прямо-таки на животе ползет.

— А знаешь, давай назовем его Пресмыкалкой. Как на твой поэтический слух? Звучит?

— Подходяще, — повеселел Рейнис. — Да будет он отныне Пресмыкалкой. А ведь если подумать, чего пресмыкаться? Мог же сказать: «Товарищ диспетчер, хлеб предназначен рабочим, рад бы, но ничем помочь не могу». Сказал бы вежливо, спокойно. Так нет! Ну, а не выполни он план, сорви работу, Япинь первый предложит его снять, и никакие булки не помогут, хоть сутки ползай на коленях. И зачем, скажи, унижается?

— Холопская натура.

— И нет нашей рабочей гордости.

— Мы-то никогда своей совестью не поступимся. Ни при каких обстоятельствах.

— Это верно. А Япиня отныне будем звать Булкой.

— Идет.

И оба весело рассмеялись.

— Ты бы про них басню сочинил. Пресмыкалка и Булка, а? И послал бы в Ригу, — пусть читают на здоровье.

— Так и сделаю.

Грузовик, зарядившись настроением своих ездоков, энергично устремился вперед. С шоссе он свернул на дорогу поменьше, с нее — на проселок и, наконец, выехал на две выбитые колеи, исчезавшие в сосняке с березовой проседью. По краям дороги стали попадаться сломанные, втоптанные в землю сосенки, у других были погнуты ветви, ободрана кора. Деревья покрупнее, мешавшие продвижению в глубь леса, были спилены, отброшены в сторону. Потом лес расступился, и машина очутилась на просторной, залитой солнцем поляне. Лесосека была рядом.

Она казалась огромной сковородой, только нагреваемой не снизу, а сверху. По одну сторону от раскатанной колеи спиленный лес уже вывезен; какая-то исполинская сила тут все вверх дном перевернула, раскроила, искромсала, и единственным живым деревом посреди растерзанной поляны стояла посередке сломанная осина с ободранными ветвями, а на них подрагивали серые, свернувшиеся листья. В колеях, оставшихся от гусениц трактора, валялись куски коры и клочья сухого мха. Земля пестрела беловатыми песчаными проплешинами, ржавыми болотными лунками, источавшими горьковатый, терпкий чад. Из больших, растрепанных куч, словно руки, кверху тянулись поросшие лишайником лапы елей. Ближе к зиме, как только пройдет сушь, тут неделями будут полыхать костры. Они превратят в пепел еще недавно полные живительных соков ветви, на которых беззаботно распевали птицы. И едкий дым, придавленный обложными тучами, поползет на многие километры через болота и подлески, проникая в нетронутые чащи, и звери испуганно станут принюхиваться, потом со всех ног кинутся искать себе новое пристанище.