— Ну, смейся, смейся над старым-то человеком, — произнес Капитан торжественно. — На своем веку каких я только обормотов не видел. На корабле таких мы и на штуки-то не считали, а прямо скопом. Таких, как ты.
— С чего ты взял, что я смеюсь? — спросил Тедис, пожимая худыми плечами. Возле румяного, пышущего здоровьем Капитана он казался вороненком, выпавшим из гнезда: худой, щуплый, в брезентовой не по росту куртке, в мешковатых штанах, тоже из брезента, в резиновых сапогах с отвернутыми голенищами. Смуглое лицо слегка посинело. День был не из теплых, и парень натянул кепку пониже на лоб.
— Я и не думал над тобой смеяться, — продолжал Тедис, — кое-кому такие стишки по душе, потому и читаю. Отчего не сделать людям приятное?
— Не смеешься, говоришь? — переспросил Капитан, складывая платок и пряча его обратно в карман. — Рожа у тебя и впрямь серьезная. Но я тебя, братец, вижу насквозь. Меня не проведешь. Ну, а теперь за работу.
Скоро в реку скатилось последнее бревно. Капитан нащупал в кармане трубку, кисет из свиного пузыря и закурил.
— Я б и тебя табачком угостил, — сказал он, — да сам знаешь, трубка одна.
— Как не знать, — смиренно отозвался Тедис. — Табака тебе не жаль, была бы трубка…
— Опять ты за свое! Хоть раз ты можешь без насмешек?
Тедис вздохнул и ничего не ответил.
— Я вот спросил про багор — почему не взял, — продолжал Капитан, — а в уме-то у меня было совсем другое. Все думаю, отчего ты такой непутевый. Дурак дураком, каких поискать.
Парень жадно смотрел на обкуренную трубку Капитана, над которой вилась струйка дыма. Потом вздохнул, тяжко и звучно.
— Хоть табак у тебя дрянь, но речи приятны. Прослезиться можно. Здесь еще никто не говорил со мной так ласково. Только этим, Капитан, меня не удивишь. И все ж спасибо на добром слове. Как в песне поется: «Слова, от сердца идущие, к сердцу придут».
Капитан сердито попыхивал трубкой, не зная, рассердиться ли ему, рассмеяться ли. Но тут с другого берега дунул ветер, и почерневшие воды реки затянуло рябью. Сырое дыхание ветра до костей пробрало Тедиса. Он встал к нему боком, весь дрожа от холода. При виде всего этого в чуткое сердце Капитана, надежно укрытое ватником, кофтой, парой рубашек и молодецкой грудью, закралась жалость. Капитан почувствовал, что сейчас он не может ни рассердиться, ни рассмеяться, а потому решил продолжить свои увещевания:
— Я ведь добра тебе желаю. Ну, чего ты все время дразнишь Лапайниса? С плотов перевел тебя на сортировку бревен. Потом сюда пригнал. И погнал бы дальше, да некуда. Одно остается — волчий билет. И держит-то он тебя из-за твоих дурацких стишков. А долго ли так может продолжаться! Ведь раскусит, что над ним потешаешься. А он твой начальник, и быть умней его не имеешь права.
— А как же сам считаешь себя умнее начальника? Говоришь, стишки дурацкие ему нравятся…
На сей раз Капитан не на шутку рассердился.
— Да с тобой и говорить-то нельзя! Пойми, Лапайнис человек солидный, не тебе чета. Кое-чего добился, и добился своими руками, добросовестной работой, прилежанием. А ты кто? Пьянчужка несчастный. Пропил ведь в воскресенье свою получку? Пропил. И на хлеб-то не осталось, не то что на мясо. Люди ужинать пойдут, а ты с удочкой на речку. Не клюнет рыбешка, так и ляжешь спать голодным. Тебя уж тут кое-кто шутом гороховым почитает.
— Кто это?
— Да тот же Лапайнис.
— Плевать мне на Лапайниса!