— Я разобью дверь и войду, слышите?
Он стоял перед каютой с высоко поднятой головой, непреклонный, решившийся на все.
— Слышите!
Беззвучие висело за дверью. Может быть, там и не было никого живого — вышла перед сном на палубу или в уборную? Тогда — подождать, проследить, ворваться в каюту вслед за ней… Шелехов даже начал успокаиваться. Однако на дне тишины почудилось смутное шевеление.
— Жека!
Нечаянно для самого выдавились из горла — не слова, а страстные выдохи, лихорадка, бьющаяся головой о дверь жалоба. О том, что — родная и самая красивая, что сходит с ума, что готов ползти по полу и плакать. Бесстыдство отчаяния подсекало ему ноги, слезы тихо и щекотно влачились по щекам.
— А… если я застрелюсь сейчас, вот здесь?
За матовым стеклом проворковал уютный смешок, скрипнула койка. (Жека привстала там, по кружевную грудь закрытая в одеяло… К ней бы голодно, изжажданно упасть сейчас с протянутыми вслепую руками…)
— Спокойной ночи, не валяйте дурака, — прозвучал из заперти сердитый отрезвляющий голос.
— Так?
Дверь застонала и задребезжала немощно от ударов ногой. Пальцами, как зубами, вцепился в медную ручку, шатая ее вместе с собой, с коридором, с кораблем. О, это сладкое забвение бешенства!
Посыльный Чернышев, протирая глаза, в одних подштанниках вылезал из соседней каюты:
— Слышно, шумят где-то, господин мичман?
Шелехов пристыженно, волком крутился около своей каюты:
— Это так, так… на палубе, пассажиры… А вы бы спали лучше, спали!
Матрос спрятался было обратно, но Шелехов нетерпеливо окликнул его:
— Погодите-ка… — Он замялся… — Видите ли, я свою каюту отдал… У вас там местечка лишнего не найдется?
— Одна койка есть, господин мичман.
— Пустите-ка, я пройду, лягу…
Чернышев, почтительно скрыв удивление, пропустил флаг-офицера в темную, пахнущую сапогами и куревом глубь каюты. Тот, не раздеваясь, сразу завалился куда-то наверх, не зная, улежит ли там больше минуты…